Пыль медленно клубилась на фоне окна. Казалось, что смотришь в окно, на голубей, на заборы – как на волшебное долгожданное кино.
В Эрмитаж? В Эрмитаж…
Петр в оцепенении усмехнулся – давно ли был в Эрмитаже, давно ль слушал спор восторга со скукой перед любимым портретом? Портретом Иеремиаса Деккера. Скука говорила: «О! Как обрыдло! Одни переработанные отходы – сколько же их просеивать?»
Восторг говорил своей супруге: «Оставь меня хоть на час. Не навязывай свое проклятое новое, я все еще жив!»
Нет, Эрмитаж требует согласия с самим собой. А все остальное? Как нудно это предчувствие лучшей участи! Ну неужели для этой жизни родится человек, где хочется быть серьезным и торжественным, а никогда, ни в одну минуту не достичь этого, хоть дразнит, маячит где-то рядом!
Или это я один такой? Или я не могу никого полюбить?
Петр, как и давеча, именно вывалился на улицу, в ностальгическое и бесплодное забытье. Присев на скамейку, он сунул руку в карман и погрузил в крошево табака, скопившегося там. Казалось, что погружаешь руку в теплый песок, нет, в теплую морскую воду, когда еще чуть пьян от купания.
А песок? Мокрый песок, медленно застывающий в башни, страшные башни, как у Антонио Гауди. Далеко-далеко. И такое же уменьшающееся солнце.
Петр зачерпнул горстку табаку и взмахнул рукой. Веер коричневой пыли, как тогда из окна.
Голуби поднялись в воздух, но тут же опустились, думая, что им кинули что-то поесть. Кыш, голуби, кыш!
Хотя почему кыш? Какое слово – кыш… А! Кыш-кыш – так говорила… эта… когда он лез к ней целоваться.
Кстати, вот что надо сделать! Позвонить хотя бы, скажем, Лизавете и закатиться с ней в пивбар! Почему нет? Грустно и легко. Но, к сожалению, я не пью. Никогда.
Да и Лизавета, милая…
Верно сказал Василий: дьявол умеет сделать воспоминания о минутах, когда мы делаем зло, приятными. Грустными и легкими. Это верно, верно; лучше один буду маяться, чем… А что за зло такое? Что за грех? Ведь правильно говорил Вивекананда, что грех в том и состоит, чтобы думать о себе или о другом как о совершающем грех. Что бы на это сказал Василий, этот дуалист? Да нет, он прав… И тот прав, и этот. И остальные. Все попробовал? Хватит, хватит! Пусть лучше стошнит, чем превратиться в дегустатора!
Петр шел все быстрее и быстрее, тревожно поглядывая на афиши кинотеатров. Не дай Бог туда понесет!
Правда, за полтора часа забвения от жизни – сорок копеек.
Дешево. Но похмелье сильнее от дешевого.
Как выгодно отличается кино от жизни! Там все быстро, хоть и неинтересно бывает, и, главное, сопровождается музыкой.
Какая музыка, что? Куда это я иду? Не все ли равно, чем сопровождается? Музыкой, свободой, покоем. Хоть в тюрьме. «Не надобно мне миллиона, мне бы мысль разрешить», да как ее разрешить, если ее в руку-то не возьмешь, хоть и поймал – как скользкая пойманная рыба, – раз – и опять в реке.
– Эй, парень, постой! – окликнул Петра оборванный человек.
– Что?
– Ты не торопись. В военкомат идешь?
– Нет, – ответил пораженный Петр, которому действительно надо было в военкомат, хотя и не этого района.
– А, ну ладно. Я думал – в военкомат. Дай одиннадцать копеек, хоть маленькую возьму.
Петр отдал деньги и все быстрее пошел дальше, уже зная куда.
Близился вечер. Люди уже вышли с работы и стояли по очередям – кто в магазине, а кто прямо в уличной толчее.
Петр, сгорбившись, стоял у уличного ларька и наблюдал за быстрым и нечеловеческим движением селедок на прилавке, людей и машин. Все, даже селедки, имело такой сосредоточенный вид, будто только что оторвалось от подлинного, настоящего дела ради короткой перебежки к другому настоящему делу.
Петру хотелось взять кого-нибудь из этих людей за лацканы пиджака и что есть силы крикнуть: «Весть! Весть дай!»
Вроде похожая фраза есть у Воннегута? Никогда не обходится без рефлексии; рельсы бездорожья.
Жизнь кажется просто невозможной, – поди ж ты – она продолжается. Мы продолжаем жить. Вот уже солнце между домами; последние, косые, Достоевские лучи.
Чем мне больнее, тем лучше. Почему? Почему совесть, которой у меня, может, и нет, должна мучить меня незнамо за что?
Или – прав Василий! – это чувство первородного греха, и успокойся на этом? Или это просто грехи замучили?
Василий хоть грехи может замолить, хотя как это – замолить? Их можно только исправить; чего, правда, тоже сделать нельзя.
Можно купить в гастрономе индульгенцию. За два сорок две. Или за четыре двенадцать.
Видно, нет мне благодати, нет ее. А без нее не жизнь – одно название. Вот как в кино – занавесь окошечко, откуда луч, и на экране уже ничего нет, одни разговоры. Одни разговоры. Только в луче Бога получится жить. Чтобы жить вне этого луча – какое напряжение нужно. Да ну… Как бы ни напрягалась фигура на экране при занавешенном окошечке – вряд ли выживет.
А вдруг все-таки сможет? А все-таки, Господи?
Ох и зануда же я! Что делать, что делать… кем быть, да кто виноват. Да вон старичок идет через дорогу, ему же трудно! Что же ты ему не поможешь?
Петр дико махнул рукой, сплюнул и энергично перебежал улицу. Даже не замедлив шага, он толкнул дверь бара. Она не поддалась.
Швейцар смотрел, как рыба.
– Пусти, говорю! – крикнул Петр.
– Ты смотри, – сказал Максим, открыв дверь. – Федор заболел.
– Как заболел? Чем? – удивился Петр.
– Кто его знает… Никогда вроде не болел.
– Да что у него, температура? Болит что-нибудь?
– Температура, Кобот сказал. Не говорит ничего, в карты играть стали, а он, вижу, не может, как дохлый.
Петр быстро прошел в комнату, как бы извиняясь, присел на пол рядом с раскладушкой Федора.
– Что, Федор?
– Мутит чего-то. Портвею бы надо, да денег, сказал, нету.
– И у меня нет… – Петр виновато обшарил заведомо пустые карманы брюк. – Ты аспирин-то принимал?
– Кобот дал чего-то.
– Ну, ты спи, главное. Спал сегодня?
– Весь день спал.
– Ну вот и ладно, завтра и выздоровеешь. Или врача вызовем.
– Нет, не надо. Завтра лучше выздоровлю.
– Ну уж в жопу врача, – сказал Максим, входя. – Я как-то вызвал врача, так потом хлопот не оберешься, а толку никакого. Кобот понимает, он таблеток дал.
– Каких, покажи.
– Вон, на полу лежат.
На полу лежали пачки аспирина и барбамила.
– Я завтра еще принесу, других, – сказал Максим, – и вообще, кончай ты… Может, он и не болеет вовсе, а так, рыбы объелся.
Петр потыкал рукой таблетки на полу, журналы, взял тетрадку, в которой Федор время от времени записывал что придется – или сам сочинит, или услышит.
Посмотрел последние записи:
Если человек ест в темноте, хоть и называется темноедом, это ничего.
Одинаковое одинаковому рознь.
Нужно твердо отдавать себе отчет, зачем не пить.
Хоть и умные бывают, а все равно.
Разливное и дешевле, и бутылки сдавать не надо.
Надо верить жизни, она умнее. Вплоть до того, что – как выйдет, так и ладно.
Ты надеешься, что как выйдет, так и ладно? Значит, выбор за тебя сделает дьявол.
НА СМЕРТЬ ДРУГА
Шла машина грузовая.
Эх! Да задавила Николая!
– Ишь ты. Это ты когда написал? – спросил Петр.
– Это он сегодня, – гордо ответил Максим.
– И стихотворение сегодня?
– И стихотворение.
Петр хлопнул по лбу, достал из портфеля книгу:
– Сейчас послушайте внимательно, не перебивайте.
Федор сел и спустил босые ноги на пол, Максим чуть нахмурился. Оба закурили.
«Для отрока, в ночи глядящего эстампы…»
ЕВГЕНИЙ ЗВЯГИН
Сентиментальное путешествие вдоль реки Мойки, или Напиться на халяву
Посвящается моему брату
На халяву и уксус сладок.