Выбрать главу

– Нет, не надо. Завтра лучше выздоровлю.

– Ну уж в жопу врача, – сказал Максим, входя. – Я как-то вызвал врача, так потом хлопот не оберешься, а толку никакого. Кобот понимает, он таблеток дал.

– Каких, покажи.

– Вон, на полу лежат.

На полу лежали пачки аспирина и барбамила.

– Я завтра еще принесу, других, – сказал Максим, – и вообще, кончай ты… Может, он и не болеет вовсе, а так, рыбы объелся.

Петр потыкал рукой таблетки на полу, журналы, взял тетрадку, в которой Федор время от времени записывал что придется – или сам сочинит, или услышит.

Посмотрел последние записи:

***

Если человек ест в темноте, хоть и называется темноедом, это ничего.

***

Одинаковое одинаковому рознь.

***

Нужно твердо отдавать себе отчет, зачем не пить.

***

Хоть и умные бывают, а все равно.

***

Разливное и дешевле, и бутылки сдавать не надо.

***

Надо верить жизни, она умнее. Вплоть до того, что – как выйдет, так и ладно.

***

Ты надеешься, что как выйдет, так и ладно? Значит, выбор за тебя сделает дьявол.

НА СМЕРТЬ ДРУГА

Шла машина грузовая.

Эх! Да задавила Николая!

– Ишь ты. Это ты когда написал? – спросил Петр.

– Это он сегодня, – гордо ответил Максим.

– И стихотворение сегодня?

– И стихотворение.

Петр хлопнул по лбу, достал из портфеля книгу:

– Сейчас послушайте внимательно, не перебивайте.

Федор сел и спустил босые ноги на пол, Максим чуть нахмурился. Оба закурили.

«Для отрока, в ночи глядящего эстампы…»

ЕВГЕНИЙ ЗВЯГИН

Сентиментальное путешествие вдоль реки Мойки, или Напиться на халяву

Посвящается моему брату

На халяву и уксус сладок.

Пословица

and

Laurence Sterne

Разбуженный утренним гимном из репродуктора, я вышел на улицу с тяжкого и дурного похмелья с твердым намерением утопиться. Дело было в начале мая, когда кроны дерев окружал еще легкий зеленый дым просыпающейся листвы, когда из подворотен подувало нелетним, знобящим отчасти ветерком, сулящим лихорадку и непокой, но грохот киянок по жестяным починяющимся крышам оттуда же, из подворотен, свидетельствовал о наступающем лете. Вышел я из громоздкого псевдомавританского здания на углу Литейного проспекта. Божьи часы на башне Спасо-Преображения показывали половину седьмого, над ними синело чистое окаянное небо.

Но весь этот утренний полу праздничный антураж не тронул мою закоснелую душу. Хотелось ей одного – забыть Палермо, эту страну поруганных надежд и несбывшихся упований. Впрочем, как вы понимаете, Палермо тут ни при чем, равно как и Рим или Вена. Виноваты, возможно, черные гибеллины. Впрочем, черт разберется в гибельной их природе. В том, что они заполонили обозримое пространство моей души, повинен только я сам. Только я, а никак не Зина, всего лишь несовершенное существо, однополое, даже не андрогин. О том же гласит и учение о свободе воли интеллигентного человека. Так что если она и высказала вчерашним вечером свое, надо сказать, сугубо отрицательное мнение о моем образе жизни, а также моральном облике, то тут еще не причина. Помнится, сквозь легкий туман сигаретного дыма я любовался ее воодушевлением, ее блестящими глазами, раскрасневшимися щечками.

– Зина! – сказал я. – Верь мне, все образуется.

– Дорогая! – продолжил я. – Я хочу умереть у тебя на руках в тот же день, что и ты!

Тут захохотали пьяные бородачи, а Зина заплакала. Она швырнула в меня надкушенным бутербродом и убежала. Видит Бог, у меня не было никакой физической возможности следовать за нею. Меня положили в темном углу и долго еще о чем-то бубнили и звенели стаканами…

Проснувшись, я тайно покинул очередное обиталище подвыпивших муз. Кое-как добрел до реки. И ныне стою на мосту через Фонтанку и напряженно вглядываюсь в прогорклые ее волны. Масляные пятна плывут по реке. Полузатопленный ящик и намокший детский берет. Небрежные блики плывут по ее поверхности. В вялой игре их – вся усталость забубённой моей души… Ничто не сбылось из моих прекрасных мечтаний. Вот застегну плащ потуже, чтобы труднее было барахтаться, и – пиши, наконец, пропало!

Да и впрямь – за что осуждать бедного самоубийцу? Вот он, выброшенный на берег какого-нибудь промышленного затона в устье Невы, лежит, задрав к небу слегка приплюснутый нос. Волосы его слиплись от мазута, очки, прижатые распухшими ушами, совсем не прозрачны. Да и нечем глядеть сквозь них, ибо глаза заплыли. На груди – привешенный к шее плакат с полусмытой, расплывшейся, но различимой надписью: «Я жил – и страдал. Я умер – и облегчился». Рядом – остов какого-то проржавевшего, полуразобранного транспортера.