Вернулась Серафима, и Кабо с пафосом заговорил о провинции: «История пишется в столицах, но делается в маленьких городках». К их столику подошел офицер с букетом цветов, извинился, начал говорить что-то о великом вкладе Серафимы Биргер в советское искусство, о том, что ее роли навсегда останутся в истории кино…
– При условии, что история кино останется в истории, – с улыбкой прервала его Серафима, принимая розы. – Спасибо, полковник.
А когда он отошел, вдруг с ожесточением сказала Иде:
– Замысел, вот что спасает. У тебя должен быть замысел, мечта, и тогда ты останешься свободным человеком в самой страшной тюрьме. Сосредоточься на замысле!
Перевела дух, обмякла.
– Как ты там, в своем Чудове? Чем живешь?
– Продаю шубы.
– Шубы?
– Я привезла из Англии двадцать шуб. Горностай, соболь… На это можно жить.
– Но шубы не могут быть замыслом.
Они заговорили о будущем – Фима мечтала о возвращении в театр, о новых ролях в кино. «Я готова всех этих гертруд и катерин ложкой есть, – говорила она. – Я не соскучилась – я проголодалась!»
Через полтора месяца Серафима отравилась нембуталом. Покончила с собой через сорок семь дней после выхода на свободу.
Был понедельник, когда Ида получила телеграмму от Кабо. Похороны Фимы были назначены на среду.
До Москвы тогда можно было добраться только на попутках – либо на леспромхозовской машине, либо на телеге с кем-нибудь из чудовцев, отправлявшихся на базар. Но день был будний, никто в столицу не собирался, и Иде пришлось идти пешком до Кандаурова.
Всю жизнь потом она вспоминала об этом путешествии.
В шляпке с вуалью, в черном легком пальто, в туфлях на высоких каблуках она часа два добиралась до Кандаурова. Холодный ветер, дождь, липкая слякоть – это в разгар лета. Всякий раз при встрече с груженым лесовозом Иде приходилось выбираться на обочину, прятаться в придорожной канаве от грязных брызг. Промокшая и озябшая, в Кандаурове она зашла в столовку, выпила рюмку водки и съела бутерброд с сыром – твердым, как фанера. Мужчины в ватниках и женщины в темных платках, сидевшие за столами, с любопытством поглядывали на Иду, пахнущую французскими духами. Она не замечала их взглядов. Она думала о Фиме, о Великой Фиме, о бессмертной Фиме. Нембутал – это ведь, кажется, снотворное. Яд. Фима приняла яд и умерла. Как это происходит? Она легла в горячую воду, приняла горсть таблеток и уснула навсегда. Нет, вряд ли. Фима наверняка подумала о своем увядающем нагом теле, которое чужие люди будут вытаскивать из ванны, чертыхаясь сквозь зубы. Нет и нет. Она сходила в парикмахерскую, сделала маникюр и педикюр, надела красивое платье, выпила полбокала шампанского…
При этом Ида мысленно перебирала платья Фимы, остановилась на элегантном темно-синем: оно подчеркивало девичью фигуру и выставляло напоказ стройные ноги. В таком – хоть на бал, хоть на тот свет. Ну и еще – туфли-лодочки, тонкая нитка жемчуга, серьги с крошечными бриллиантами, три капли духов, бледная помада, сигарета с золотым мундштуком…
Ида подняла голову – на нее смотрела вся столовка – и поняла, что плачет в голос.
Потом она забралась в кузов попутки, устроилась среди мешков, рядом с мужчинами в телогрейках и женщинами в темных платках, и уснула, а когда на Казанском вокзале очнулась, выяснилось, что у нее украли сумочку, в которой был кошелек со всеми деньгами. Уже темнело, когда она добралась пешком до квартиры Кабо и узнала, что гроб с телом Фимы увезли на Кандауровское кладбище. Она заняла денег у прислуги, поймала такси, но когда приехала на кладбище, там уже никого не было, и сколько ни бродила она в темноте по дорожкам между оградами, отыскать могилу Фимы так и не смогла. Пришлось пешком возвращаться в Чудов – под холодным дождем, по липкой грязи. На полдороге сломался каблук. Ида оглянулась – никого поблизости не было – и заревела.
Ей не удалось проводить Фиму в последний путь.
Фима… темно-синее платье, сигареты с золотым мундштуком, хриплый голос…
Ида сняла туфли и пошлепала в шелковых чулках по грязи.
Ей было горько, стыдно и одиноко.
Через неделю она получила от Кабо письмо – оно было, как обычно, многословным: «В юности мы часто судили о жизни, о людях с высоты ненаписанных книг и несыгранных ролей. Мы верили в бога, который жил в наших душах, а потому были жестоки к окружающим: бог других людей казался нам существом низким, ниже нашего. Тогда мы еще не понимали, что в Бога не верить надо – Его надо любить, как любят свое дитя. Любовь спасала Фиму в лагере. Помнишь, в ресторане она говорила тебе о замысле, который позволяет оставаться свободным даже в тюрьме? На самом деле она говорила о любви».