Перестроение закончилось, и теперь все расположились у могилы, как предписано на официальных похоронах. Впереди вдова, ее родители, руководство министерства и объединений. За ними начальники отделов и дальше все остальные. Родных у покойного не было, и ничто не вносило разлада в этот канонизированный церемониал.
«Во как больших людей-то провожают: сам министр… Некролог в «Вечерке»… А нас, грешных, свалят в яму, и поминай как звали», — шепотом позавидовал кто-то позади. «А червям один черт, кого жрать», — насмешливо отозвался другой. Его, видимо, подтолкнули, и он умолк. У изголовья гроба встал министр. По привычке вытащил из кармана бумажку с текстом, но, вспомнив, что наступили другие времена, сунул ее обратно.
— Товарищи! — приличествующим случаю голосом сказал он. Ушел от нас отличный работник…
Да, тут, как говорится, ни прибавить, ни убавить. Работником Борис был великолепным. Он был рожден для руководящей роли, потому так ошеломляюще быстро выдвинулся. Он мог работать сутки, двое, трое без отдыха, работать горячо, весело, с азартом, заражая своей энергией подчиненных. И это доставляло ему наслаждение — пусть трудности громоздятся одна на другую, пусть прорыв за прорывом, пусть… Когда все шло гладко, он сникал. И не только сам мог работать, но и организовать труд других. А это важнее всего для руководителя. Потому-то в таком бешеном, инфарктном темпе работало объединение. Все воспринимали это как должное: само собой разумелось, что Гудимов иначе не умеет. Один я знал, чего это ему стоило, недаром два года прожил с ним в каморке студенческого общежития. На моих глазах он готовился к руководящей роли, не сомневаясь, что все его далеко идущие расчеты сбудутся. Вот только на Тане он женился не по расчету, о чем и жалел в последние годы… И в том, что я стал хорошим начальником отдела, — его заслуга. Приучил меня работать и, думаю, ни разу не пожалел, что доверил мне, рядовому конструктору, этот пост. Хотя тогда, в уральской гостинице, сам вопрос, подхожу ли я для такой роли, показался ему несерьезным. Он представить себе не мог, что кто-то не находит в административной работе того, что находил он сам.
Недаром министр с этого начал. Впрочем, что он еще мог сказать? Не будешь же превозносить моральные качества покойного, раз такая история… А сказать надо: не куда-нибудь, в последний путь провожаем. Интересно, как он выкрутится?
Я недооценил министра. Головастый мужик. Заговорил о справедливости и принципиальности покойного.
Что ж, и тут, пожалуй, никто не возразит. Борис был справедлив и принципиален во всем, что касалось работы. Каждому точно отмерял по заслугам. Не боялся признать и свои ошибки, причем не на трибуне, где вроде бы положено каяться и никто это особо всерьез не принимает, а в рабочей обстановке, перед подчиненными. Не стеснялся любому работнику, хоть заместителю министра, сказать, что он думает о том или ином решении. И очень редко ругал подчиненных на людях, чаще в своем кабинете, с глазу на глаз. Уважал, или, вернее, понимал, что надо щадить самолюбие человека. Спокойно выслушивал и критику в свой адрес, даже поощрял ее. Впрочем, ошибки начальника всегда почему-то оказывались незначительными, не влияющими на конечный результат, а подчиненные… Подчиненные иногда уходили с работы. У Бориса была замечательная черта: он никогда не пытался задержать сотрудника, подавшего заявление на расчет. Подписывал с ходу. И рассуждал вполне здраво: если человек не хочет здесь работать, то он уже не работник. Так что никто, пожалуй, не скажет, что на работе Гудимов был несправедлив или непринципиален. Впрочем… Я невольно обернулся, ища в толпе Гришу и Женю Левиных. Они могли бы сказать… Но я тут же забыл о них, потому что за мной стоял… майор Козлов. Вот уж кого я не ожидал увидеть! Очевидно, он понял, что я сейчас вскрикну, потому что быстро приложил палец к губам, а потом повернул меня лицом к могиле.
Сколько раз читал, как у людей от неожиданности мысли вихрем кружатся в голове, и если допускал такой факт, раз пишут, то всегда с поправкой на то, что авторы-то сами этого не испытывали, а знают с чужих слов, если просто не придумали. А тут у меня самого мысли закружились в таком хороводе, что я вынужден был на кого-то опереться, чтобы не упасть. Это были даже не мысли, а растерзанные обрывки, и судорожные попытки остановить их дикую пляску, разложить все по полочкам причиняли самую настоящую физическую боль. Но все же мне это удалось, хотя я весь покрылся потом. Почему я раньше не заметил майора? Зачем он здесь? Ведь мое алиби доказано. Неужели все-таки подозревает? Вот сейчас возьмет за плечо, шепнет на ухо: «Следуйте за мной», а там допросы, допросы, допросы… Ледяная волна безнадежности окатила меня с ног до головы. Если бы в этот момент майор действительно взял меня за плечо, я бы грохнулся в липкую кладбищенскую грязь и забился в истерике. Но момент прошел, и та же ледяная волна заострила мои нервы, и только что отошедшие страхи показались детски смешными. Ну почему обязательно я? У меня алиби… Прошло то время, когда можно было безнаказанно сажать невинных, чтобы повысить процент раскрываемости преступлений. Он наверняка ищет ту женщину. «Шерше ля фам, мистер Шерлок Холмс, шерше ля фам», — вспомнилось вдруг. Знать бы, кто она. Но Борис только раз мельком обмолвился, что у него «шикарный романец с дочерью такого человека!». Помню, как меня это удивило: почему-то я думал, что он равнодушен к женщинам. Да и как можно думать о ком-то, если рядом Таня! Я это на себе испытал: два года прожил с женой и каждый раз, когда обнимал ее, обнимал Таню… Потом я сообразил, что Борис не зря сказал мне про свой роман. Неужели он хотел, чтобы я сообщил это Тане? Только я не стал ей ничего говорить. Не знаю, причинил бы этим ей боль, но себе — это уж точно.
Однако такая неопределенность невыносима. Майор за спиной, как гвоздь под лопаткой, — мешает дышать. Я резко обернулся, чтобы покончить с неопределенностью. Он дружески подмигнул.
— Каково разливается, а?
Фраза неожиданно получилась двусмысленной, потому что как раз в этот момент на старой рябине, под которой вырыли могилу Гудимову, громко запела какая-то птица. Министр сбился и недовольно оглянулся, будто хотел приказать референту навести порядок.
— О мертвых, конечно, плохое не говорят, — продолжал майор, — но все-таки… Кое-кто здесь, — он повел головой на задние ряды, — определенно не разделяет такого радужного мнения о покойном.
Смотри, какой глазастый, уже подметил! Я подумал, что мое дальнейшее молчание может быть неверно истолковано.
— Начальник не может угодить всем.
— А угождать не надо, — быстро отозвался он. — Начальник должен вызывать уважение. Это обязательно. Я знавал начальников, больших руководителей, на которых подчиненные смотрели с обожанием, даже когда те в пух и прах разносили их. А девушка, которая стоит позади нас, взявшись за руки с молодым человеком, черненькая такая, только что от души вздохнула: «Есть бог на небе!» И паренек кивнул.
Это он о Левиных. Я стиснул зубы. Не хватало еще, чтобы я рассказал ему эту пакостную историю, воспоминания о которой до сих пор ложатся на мою душу как плевок.
— Я вот все думаю: вдруг в этой толпе между могилами стоит и убийца, такой же, как все, с таким же траурным лицом, доверительно продолжал майор. Он все-таки положил мне руку на плечо, но так, мимоходом, что я сначала даже не заметил. — Кстати, убийцам очень легко дается траурный вид. Представляете: стоит, слушает, и никаких угрызений совести. А ведь должны быть очень серьезные причины, чтобы совесть молчала. Так в чем же эти причины — в личности убитого? В трагическом стечении обстоятельств? Или человек, подмешавший яд в коньяк, был уверен, что выполняет свой гражданский долг?