Я догнал Гудимова у дверей его кабинета. Только сейчас я понял, как ненавижу его — режиссера, поставившего спектакль из отринутой историей эпохи. Господи, какими наивными мы были, когда полагали, что те осужденные времена канули в прошлое! Что в наше время невозможно вот так, нагло, идти по трупам. И мы оказались совершенно не подготовленными к торжеству бесчеловечности. Мы просто не знали, как надо бороться с явлением, считавшимся навеки похороненным. И сейчас, схватив Бориса за плечо, я в первую минуту растерялся. Он кинул на меня недобрый взгляд. Знакомый взгляд. Будто он репетировал в уме обвинение, которое так и не успел использовать.
— Немедленно, сейчас же иду в партком, — задыхаясь, сказал я.
— Отлично! — Он испугался, я уверен в этом, только виду не подал, лишь угрожающе прищурился. — За друзей в огонь и воду? Похвально! Только с чем ты пойдешь в партком? Сейчас за пьянство из партии выгоняют, с должности снимают, а уж квартира-то… Считай, что Левин дешево отделался. — Он вдруг схватил меня за галстук, рывком втащил в кабинет, резко захлопнул дверь. — На этом деле меня не подловишь, а вот ты… Ты будешь бегать по Москве, высунув язык, искать работу. И не скоро найдешь, ручаюсь. Или же, еще лучше, тебе предложат почетное право возглавить какой-нибудь задрипанный заводик в глуши, вывести его из прорыва. И я тебя в этой глуши закопаю на веки вечные.
И опять это был монолог из старого репертуара, который мы считали навеки похороненным. И я с трудом нашел, что ему ответить.
— Не те времена, Гудимов. Отстал ты от жизни. Сейчас такие фокусы не проходят. И надо быть последним идиотом…
— Не кричи! — Он грудью оттеснил меня в глубь кабинета. Сядь. Давай покурим и разберемся. — Он говорил быстро, без передышки, и вся моя воля уходила на то, чтобы поймать, усвоить смысл его слов. — Левин твой подчиненный, и ты за него цепляешься. Он прекрасный инженер, не спорю, но таких много. Только свистни, из провинции тысячи набегут. А Лидия одна. Мне нужно — понял? — мне, чтобы она получила квартиру.
— Конечно, кто же еще будет шпионить за нами…
Он досадливо поморщился.
— Любишь ты обличительные определения! Да не шпионит она, пойми это. Неужели я бы унизился до вульгарного доносительства! Но сейчас, когда гласность, перестройка, ускорение… Да еще этот призыв мыслить по-новому… Ты представляешь, до чего может додуматься рядовой инженер, не подозревающий, на каких тонких нитях, каких сложных, зачастую личных связям держится управление отраслью? Так ведь додумываются уже. Вспомни, на последнем партсобрании выступил Куторгин из планово-производственного управления: зачем вообще нужно министерство с его огромным штатом, если отрасль фактически неуправляема? Каково? Крикун, демагог, и такому предоставили трибуну…
— Да, но как зал ему аплодировал!
— Вот это и страшно. Сколько у нас еще безответственных работников, готовых рубить сук, на котором сидят! Не понимающих, что перестройка — это не ломка аппарата. Наоборот, при перестройке аппарат надо всемерно укреплять, потому что появляются новые тенденции, которые необходимо вводить в русло единой политики. А когда любому развязывают язык… Вот здесь и нужен человек, который вовремя предупреждает тебя, в какую сторону понесло Иванова, Петрова, Сидорова, чтобы ты мог остановить, поправить их, а то и уволить… Да, и на это придется пойти, не считаясь с рангами. Потому что вся эта игра в перестройку, в ускорение в конце концов кончится провалом, и к нам же прибегут: помогите ввести жизнь в нормальные рамки. И тогда нам — тебе, мне, другим здравомыслящим работникам — придется восстанавливать разрушенное. Так вот, чтобы меньше было разрушений, мне и нужна Лидия. А подобрать такого человека потяжелее, чем десяток толковых инженеров. Ну и приходится с ним расплачиваться…
Он говорил доверительно, будто искал моего сочувствия и не сомневался в нем. Словно я вместе с ним состою в каком-то тайном обществе, для которого наша справедливость и наши законы не дороже бумаги, на которой написаны, и которое в конце концов повернет эти законы в нужную ему сторону. И, как всегда, безошибочно выбрал тональность.
— До чего ты докатился! — только и смог сказать я и понял, что проиграл. Понял это и он.
…Страх! С него я начал осмысливать жизнь. Я родился в пятидесятом и через полгода осиротел. Мои родители, медики, попали под гребенку «врачей-убийц»: наши местные чекисты решили не отставать в бдительности от московских коллег. Они арестовали лучших врачей области. Некоторые потом вернулись, моих родителей и многих других посмертно реабилитировали.
Меня воспитала тетка. В ее доме царили бедность и страх. Она боялась всего — соседа, с которым двадцать лет здоровалась на улице, и незнакомого человека, случайно шедшего за ней два квартала, боялась громкого смеха и тихого слова. Особенно она боялась слова. Ее отец и ее муж сгинули в тридцать седьмом, и оба — за недостаточно патриотичные выступления на собраниях: мало восхваляли вождя. С тех пор она почти не раскрывала рта. Если бы было можно, она бы объяснялась жестами, как глухонемые. И этот свой страх она передала мне с первыми каплями молока, которое для меня сцеживали две сердобольные женщины с нашей улицы.
Я начал лицемерить раньше, чем прочел первую страницу в букваре. Тетка сделала страшное дело, заставив меня скрывать мысли и желания. И всю жизнь страх окутывает меня, как комариное облако. Разумеется, я прячу его лучше, чем Иван Афиногенович: научился соразмерять потенциальную опасность с действительностью. Я сжился со страхом, привык к нему, как привык аплодировать ораторам на трибуне, хотя только что в коридоре они говорили совсем обратное, как привык не задумываться, почему некоторые живут совсем не по тем идеалам, которые они пропагандируют…
— Хватит! — Борис плотно уселся в свое кресло, хлопнул ладонью по столу. Хлопнул уверенно, по-хозяйски. — В будущем году построят еще один дом. Даю слово, что Левины получат там квартиру. А месячишка через два, когда все уляжется, я им персональных подкину, чтобы они могли снимать квартиру получше. Договорились? Не пойдешь в партком?
И я не пошел… Не пошел! И не только потому, что испугался. Не смог справиться с безнадежностью. Уверенный тон Бориса будто околдовал меня. Он высился надо мной, как гранитный монолит, который не прошибешь лбом… Ходили другие. Борис и здесь оказался прав; перестройка изменила людей, и простые инженеры стучали кулаками по столу в парткоме, требуя поставить на место начальника объединения. Еще недавно это было бы немыслимо. Но пока что стучание кулаками действия не возымело. И не только потому, что, покуда разобрались, осмыслили, Лидия Тимофеевна уже получила ордер. Борис и тут организовал все блестяще, как умел только он. Нет, но пьянство на овощной базе! На парткоме разбирали этот случай. Я присутствовал, так как Левины мои подчиненные. Какие были смущенные лица у членов парткома! Особенно у тех, кто был вынужден выступать, а значит, клеймить… И клеймили бы до выговора, если бы не Романов, секретарь парткома.
— Ладно, товарищи, давайте кончать, — сказал он, покусывая губы. — Левины наказаны более чем сурово, не будем усугублять. Наоборот, считаю необходимым отметить неправильное поведение товарища Гудимова. Что это за ярлыки: не наш человек и тому подобное? Не надо из простого недомыслия делать политическую акцию. Предлагаю, товарищи, не наказывать ни Гудимова, ни Левина, просто предложим им осознать свои ошибки.
Ох как разозлился Борис! Романов одним словом высек его прилюдно, и нельзя было даже уйти, хлопнув дверью. Зато это сделала Женя. После парткома Романов оставил их и тоже пообещал, что они вселятся в первую же квартиру в новом доме.
— Отнимите ордер у этой стервы, — потребовала Женя.
— Не могу, — Романов развел руками. — Было бы что другое, но пьянство… Сама понимаешь, время сейчас такое…
Вот тут Женя и хлопнула дверью. Романов только сокрушенно вздохнул, провожая ее глазами, а тюфяк Гришка вместо того, чтобы уйти с ней, жалобно протянул: