– Знаю, Илья, сам себя казню, а что поделаешь? Крепко оно, наверно, сидит в нас, это бывшее офицерство…
– А сама-то… Маша… как?
– Маша?… Как Маша? Не плачет. Она, я полагаю, все понимает, да не легче от того. Хочешь не хочешь, а это я ее одним ударом осиротил. Одной пулей, Илья… Ну пойду. Не забудь, пришли Малышева.
Нырков укоризненно развел руками.
– Завтра хороним? – словно не замечая этого жеста, поднялся Сибирцев.
– Завтра, Миша.
– И едем…
– Едем, Миша. Все поедем. Все вместе.
Сибирцев неопределенно кивнул и, пожав Ныркову руку, пошел к калитке. Нырков продолжал сидеть, глядя ему вслед печальным понимающим взглядом.
И вот наступил последний день. С утра кто-то из селян принес весть, что батюшка, отец Павел, ночью выбросился с колокольни. Грех-то какой!… Нешто можно руки-то на себя накладывать?…
«Можно», – думал Сибирцев. Уж кто-кто, а он-то мог понять Павла Родионовича. Видя в нем откровенного врага, Сибирцев в глубине души, куда не только чужому, но и самому себе, казалось, пути не было, сочувствовал и жалел этого человека. Потом продармейцы вместе с Малышевым, сквозь напускную печаль которого все время прорывалась ужасная гордость самим собой, привезли два гроба. Сказали, что могила готова и можно двигать на кладбище. Погода жаркая, и вопреки всем законам и обычаям в селе решено не ждать три дня, а хоронить нынче. И так уж дух стоит тяжелый.
Сибирцев в этот день словно бы раздвоился. С одной стороны, он был как бы свидетелем и необходимым участником всего происходящего, но на самом же деле ни к чему не прикасался. Так уж получилось, что тело Сивачева, едва свечерело, принесли продармейцы. Обо всем остальном позаботился Нырков.
Сибирцев выходил на террасу, курил без конца, снова возвращался в дом и слонялся из угла в угол, ничего не делая и чувствуя себя лишним.
Солнце поднялось в зенит и палило неимоверно. Ветер кружил над дорогой столбы пыли, раскачивал липы в саду, срывая с ветвей рано побуревшие, засохшие листья. Сирень отцвела и обуглилась в одну ночь. И теперь ее кисти были ржавыми и неопрятными на вид.
Сибирцев курил, облокотись о перила террасы. Смерть, пришедшая в дом, казалось ему, захватила своим крылом и сад. Было в этом что-то мистическое, потустороннее, чего никак не принимал умом Сибирцев, однако же… было. Всего каких-то три, даже два дня назад, а кажется, будто целая жизнь прошла, все было в цвету. Все сияло и светилось от радости, от ощущения бесконечного счастья. А теперь и на могилу-то веточки не сыщешь…
– Пора бы везти, товарищ Сибирцев, – услышал он за спиной, обернулся и увидел Малышева.
– Да, да, – спохватился он. – Надо бы Маше сказать…, Малышев кивнул и ушел в дом. Там задвигали стульями, что-то загремело, и тут же продармейцы с Малышевым вынесли закрытый гроб. Сибирцев хотел помочь им, подхватил, чтобы снести по ступеням, но Малышев просипел с натугой:
– Вы не надо, мы сами.
И он опять остался не у дел. Вошел в комнату. Маша сидела на стуле у изголовья матери. Гроб стоял на том столе, у которого Сибирцев провел ночь с Яковом. Лицо Елены Алексеевны было спокойным, плоским, и на глазах лежали медные монетки. Маша молчала, не поднимая головы.
Возвратились продармейцы, помялись у входа. Маша поднялась, на миг прижалась лбом к материнской руке и отошла в сторону. Тогда они закрыли гроб крышкой и заколотили ее гвоздями.
…На кладбище было безлюдно – весь народ собрался на площади. И когда опускали гробы в одну большую могилу – не было нужды рыть две, места за оградой хватало, – от площади донесся троекратный ружейный залп. Там хоронили погибших от рук бандитов. Продармейцы споро взялись за лопаты, а Сибирцев, кинув горсть земли, отошел в сторону и сел на плоский камень, лежащий между могилами.
Трава выгорела от солнца, и камень был горячим. Кладбище казалось заброшенным, серые кресты на могилах перекосились, а от всего, окружающего сейчас Сибирцева, несло тоской и запустением.
Ударил колокол, и звук его был тягучим и заунывным. Пахло пылью и пересохшим сеном.
Маша стояла, опершись спиной об ограду. Голова ее была прикрыта черным платком, и вся она казалась отстраненной и одинокой, сама по себе со своим горем, со своей ненужностью.
Когда продармейцы стали, пришлепывая лопатами, ровнять холмик, на кладбище появились Матвей Захарович и дед Егор. Они несли тяжелый железный крест, склепанный из широких полос, на концах его были приварены завитушки из гнутой проволоки. Они установили крест в изголовье, вогнали его в рыхлую землю и закрепили. Дед, увидев Сибирцева, подсунулся к нему.
– Тама Матвейка-та исделал все, Михал Ляксаныч, – согнувшись, тонко прошептал он. – И написал, что-де с миром покоица Елена Ляксевна и сын ейнай Яшенька. А я, милай, никому, окромя Матвейки, не сказал про него-та, ни-ни. А пошто? Ей-то Машеньке-голубице, тады всю жизню хрест от людей нести… И-эх! Хоть и бяду они исделали, ей-та пошто?…
– Правильно, Егор Федосеевнч, – сказал Сибирцев вставая. – Видишь, как все получилось-то? И не спасла твоя Варвара-великомученица.
– И-эх, милай друг! – махнул рукой дед. – Варвара-то сама, вишь ты, в огне сгорела. А ить светлой души была, красавица…
– Пойдем, Егор Федосеевич, может, найдем чем помянуть. Машу вел под руку дед Егор. Кузнец пожал руку Сибирцеву, кивнул и молча ушел. Ушли, закончив дело, и продармейцы с Малышевым. Сибирцев еще постоял у ограды, окинул взглядом многочисленную родню Сивачевых, вздохнул и отправился следом.
Возле церкви встретили Ныркова. Он подошел и, сняв фуражку, вытер лысину клетчатым платком, неловко сунул его в карман.
– Мария Григорьевна, – сказал он, глядя на Сибирцева, – мы с Мишей… с Михаилом Александровичем считаем, что вам надо бы ехать с нами. Зачем вам тут оставаться? А там у нас и дело найдется, и вообще…
– Да… – подтвердил Сибирцев и закашлялся. – Разумеется, надо ехать Маше.
Она долгим немигающим взглядом посмотрела Сибирцеву в глаза и опустила голову.
– Спасибо, я подумаю.
– Подумайте, ага, – заторопился Нырков. – Скоро и тронемся. Вот закончим дела и поедем. Нынче и поедем. – Он ободряюще кивнул Сибирцеву и надел фуражку. – Я заеду за вами.
– Постой, Илья, еще два слова. Извините, Машенька… – Он отошел с Нырковым в сторону. – Как же это у тебя с попом-то получилось? Как не уследил?
– Ей-богу, Миша, хоть убей, не пойму, – виновато забормотал Илья. – И охрану приставил, и глаз не спускать велел… Подозреваю, что это твой дедка помог ему. Век себе не прощу, такую птицу упустил.
– Ну тогда слушай, Илья. Что прошляпили, то прошляпили. Но ведь Маркел-то существует. Как полагаешь, не следует ли мне теперь прямо к нему податься? Мол, еле ноги унес, а? Поп с ним наверняка обо мне говорил. Самого уже нет. Может, воспользоваться случаем, а?
– Тебе бы в себя сейчас прийти, Миша…
– А Машеньку ты возьмешь с собой. Это правильно.
Сибирцев вернулся и, взяв Машу под руку, почувствовал, как она вздрогнула.
– Машенька, – сказал он после долгой паузы, глядя себе под ноги, – я хочу вам сказать… – Он замолчал.
– Я долго думала, Михаил Александрович, – заговорила она, – последние дни я только и делала, что думала, думала думала… Я никогда столько не думала, сколько… вчера. И я должна, обязана вам сказать, Михаил Александрович, что никогда в жизни понимаете, никогда не напомню… об этой ночи… И еще… Мне стыдно говорить, но я, Михаил Александрович… Я вас люблю…
– Машенька… – Сибирцев ошарашенно остановился
– А сейчас мне очень хочется плакать, Михаил Александрович… – и она прижалась лбом к его груди.
Мимо прошли две старухи, видно, тоже с кладбища.
– Так снесли-та кого, Катярина, ась?
– Я ж те баила: Савичеву, оттеля, с усадьбы. И сынка ейнова.
– А че с им-та?
– Вроде бы ранетай, болел усе, болел, да, видать, и помер.
– Ну тады прими их души…
– Истин так.