Выбрать главу

Сирингарий

Сирингарий

Варда изнутри вспорол лошадиное брюхо да выкатился в свой мир. Воткнул нож костяным жалом в землю; тут же принялось костьице, треснула рукоять, выглянул-потянулся оттуда росток-глазок. Варда же выпрямился, прогнулся в пояснице, до черноты зажмурился: от долгого лежания в утробной позе тело занемело, точно в самом деле мертвое.

Не самый ладный способ переправы на Тлом с Сирингария, но не сыскалось рядом ни птицы–проглота, ни ладьи, а лестница и кремень–Агни сплоховали, не пришлись на выручку. Часто теперь подобное случалось. Не к добру.

Варда постоял ещё, слушая пульс светила. Тлел, тяжело тлел кокон, распускал пряжей тонкую алую сеть. Змейным тонким рисунком заполняли нити изнанку сферы. Свет от паутины рождался багровый, а отзвук шёл глухой, ритмичный. Варда знать не знал, кто, да на какую забаву, себе на ладони их Тлом вымесил–вылепил.

Обернулся на падаль, ухватил за жесткие ноги, над головой поднял и хлопнул о землю. Распалась та падаль на чёрную птицу, ушла с рук под землю, оставила Варда памятку, шерстинки малые. Их Варда припрятал в кожаный мешочек, прицепил к широкому спряденному поясу. Не спасет кремешок, так шерстинки выручат. Сам к реке пошёл-направился.

Вода здесь была сильная и слабая. Как Змея подрубили, так стала во все стороны свободно течь. Легла в веки рекам. Варда сразу в сильную зашё; по бёдра сперва, затем по пояс, по грудь, а там и с головой скрылся. Вышел свежим, точно не лежал в лошадиной утробе.

На берегу сел, взялся волосы разбирать, гибкими шнурками цветными переплетать. Поглядывал на зыбкую дрожь речных снов. Когда зацепил за волосы последний ремешок, к берегу прискакал конь. Бухнул железным копытом. Обернулся через себя, сбросил шкуру, встал на две ноги. Откинул со лба конскую голову, показал седые волосы, молодое лицо.

– Вернулся, стало быть.

– Не засиделся, – сдержанно отозвался Варда.

– А верно говорят, любовь моя, – лязгнули над ухом железные зубы, – верно ли брешут, что ты девчонку людвы охаживаешь?

Варда едва заметно отклонился. Железо его жгло.

– А тебе дело до слухов, Сивый?

Сивый кругом обошёл Варду, ступая так, чтобы почти коснуться края просторных одежд. Ещё старой материи одежд, не из долгунца оплеточного спряденной.

Зубы Сивого были красного накала. Слова жглись, кусались искрами.

– Тлом не Сирингарий людвы, Варда. Границы путаешь. Гляди, заметят.

– Ты, что ли, под беду подведешь?

Сивый помолчал. Железным носом сапога почти коснулся бедра Варда.

– Я–то нет, любовь моя. За собой гляди. За спину оглядывайся.

Варда удивленно поднял глаза – Сивый хрипло каркнул, кувыркнулся через голову и встал седым псом. Зубами прихватил реку за краешек, потянул, будто одеяло, на себя накинул. Так и ушёл.

Река возмущённо плеснула, будто рукой махнула, и улеглась обратно дремать. Варда втянул терпкий запах псины. Задумчиво обнял колени.

У каждого, думал Варда, у каждого кнута на Тломе своё дерево имелось. Оно ведь как – с той поры, как на Сирингарии проволока–канитель да провода не выкорчеванные из земли переть надумали, так во многих местах Старуха зачинать вовсе перестала, вот деревья сюда тенями обернулись. Со своим древом Варда с малых лет знаком был. Играл с ним, рос под его кружевным шатром, от корней питался, в них же и прятался.

– Здравствуй, Большеглазый, – дерево огладило плескучими ветвями, провело по заплетенным волосам, – давно не приходил.

– Заботы всё, – смутился Варда.

Прижался к стволу лицом, приник к морщинистому лику. Вдохнул крепкий запах – сырая жирная земля, листва прелая, давленый виноград, тронутый сахарным брожением. Дерево пахло памятью, унесло запах с другой стороны, схоронило с другого времени.

Смуглыми пальцами прошелся по чёрной узорной коре, чувствуя, как ветки разглаживают его волосы. В короне дерева дремали ладьи, узкие, гладкие сильным телом. На тех ладьях можно было и в Сирингарий подняться. Беда только, что не каждого кнута они слушались.

– Вырос как, – прошептало дерево, – уже рук четыре, а помню, вовсе безруким уродился…

Варда кивнул. Было дело, зубами приходилось обходиться, ногами справляться. Ничего, выдюжил.

А вот Невеста, белоголовая кнутова погонщица, так без рук от самого становления.

– И длинным сделался. Волос потяжелел. Там пропадаешь, говорят.

– Сивый всё врет, – буркнул Варда.

Потёрся крутой скулой о шершавую щёку.

– Сивый о тебе тревожится. Дело ли, живулечку себе отыскал. Не пара они нам. Не ровня. Хлебный скот, а ты – кнут.

Варда подавил вздох. Огладил кору, и дерево примолкло.

– Устал я. Выспаться бы.

– Отдыхай, хороший мой, – прошелестело в ответ.

Расступилось под длинным телом, облекло собой, сокрыло.

Убаюкало.

***

Издавна так повелось: Тлом кнуты держали, Сирингарий же под тёплый хлебный скот обустроен был. Раньше, баяли стрыи, все вместе обитали. А после пришёл Змей, Змей Громыхающий, Великий Змей Железный. Поглотил допрежний мир, да в брюхе унес прочь, за тридевять земель. После изблевал из себя на землю новую, да в чреве все так перемешалось-перекрутилось, что стало из одной две породы: кнуты и людва.

Людве по слабым силам хлеб паем полагался, от того прозвище получили. Кнуты под водительством Невесты за ними присматривать поставлены были, пасти да оберегать. И только. Не более.

Любовные игры затевать не следовало. Тут Невеста особо строга была.

***

Сон ходил по сенечкам. Страшный, в мягком сером одеянии. Напевал без слов, навевал дремоту.

Не дай Коза, прознает, что кто–то в такой час не спит, войдет, за волосы утащит, с сонницей–бессоницей играть заставит…

Амуланга, дрожа от волнения, червивым ножом поддела стертую половицу, вытащила оплеточную схоронку, развернула. Тряпичная куколка ничего не весила будто, льнула к рукам ровно котенок. Девушка огладила куколкины волосы. Усадила супротив себя, на кованый сундук о восьми ножках, поднесла к пустому без–лицу ложку с кашей.

Такую сладкую, драгоценного зерна, в Узлах дорого выменивали, только на погребения едали. В обычные дни порошки разводили, пакеты цветные у булань покупали-выменивали.

Ложка мелко подрагивала. Но голос был тверд.

– Куколка, куколка, кушай, да моё горе слушай…

***

Синей весной его впервые увидела, а к белому лету уже день прожить врозь не могла. Чужак, чужой, а по всему – роднее не стало. Жизнь бы прожила сердце к сердцу.

Занозой сидело – не твой. Не человек.

Кнут.

Высоконек был, выше Козы–Плясуньи рогатой. Тёмный. Глаза большие, ресницы густые. Живот будто доска, твердый и плоский, а грудь и плечи – широкие. Руки сильные. Так обнимали крепко-сладко, что косточкам жарко делалось. И волосы длинные, черные, много раз переплетенные со шнурами и яркими, взаправдошными лоскутами. Один такой лоскуток можно было смело на вязанку медного хвороста сменять. Не пустяковина.

– К чему, – спрашивала Амуланга, трогая болтливые колокольчики в долгих волосах.

– Чтобы беду отзвонить, – отвечал Варда, гладил её белые плечи.

– Зачем это? – любопытничала девушка, пробуя ногтями жесткую сеть на узких бёдрах.

– Тени ловлю, от людвы отвожу, – отвечал Варда, целовал в висок.

– А такое тебе для чего надобно? – скользила рукой по шее, по груди, на грубой веревочке пробовала маленькую лесенку.

Варда осторожно отнимал её руки. И отмалчивался.

Отцеловывался.

Хорошо им было вдвоем, так хорошо, что ничего другого не надо было. Когда встречались, про все забывали.

Да вот беда – Варда вход к человеческому жилью заказан был. А хотелось совсем его получить. С косточками.

И куколка подмогла, подсказала.

***

Скрип–скрип, скрип–скрип. Сапоги у Сивого – человеческой кожи, костями подбитые. Зубы железные. Волос тож железный, пепельный. Говорит – скалится. Смеётся – глаза мёртвые. Три раза в дверь стучится, а после входит.