Не поклонишься как следует, не умаслишь саму — не миновать злосчастья.
Стогно давним местом было, прочным. Богатым. Крепко стояло на перепутье, вросло корнями, закостенело. К Зимнице на совесть приготовлялись. Красили улицы наново, ставили ставы, мастерили-резали личины, шили обновы, снаряжали лучшие товары и лучших девок. Мели избы, скоблили столы-лавки, жгли хлам-смитьё.
К началу первой ночи, как водится, окрутники впряглись в борону, с пением провели борозду, окружили-опоясали Стогно: никому не войти не выйти — во все дни празднования.
И надо было Сумароку влипнуть в общий котёл, как в чаруску. Сам виноват, промешкал, не убрался вовремя. Хорошо, спальное место себе загодя взял: в тепле, под крышей гостевого дома. Иначе пришлось бы втридорога в общей палатке на площади покупать.
До гульбищ Сумарок не был охоч. Сидел обычно букой, в тени, со стороны глаз пучил на игрево людское. А тут в самом зернышке оказался. Думал пройтись перед сном, просвежиться. Шагнул за порог, тут-то его в хоровод и утянули. Закружили, завертели, хмелем голову обнесли.
Сам не помнил, как оказался лицом к лицу с девкой.
Пригожей, в ярком расшитом сарафане, в короткой шубке. Всё зубами сверкала, плясала что огненная лисица по головешкам прыгает. Зло плясала. Сумарок, уж на что бирюк, и то втянулся. Словечком не перемолвились, а уже и шубка слетела, и порты Сумароковы, и постель белела, и девушка извивалась, как куничка.
Накосница жаром горела, а больше никакого убора женского при ней не было — ни браслетки крученой, ни обережья.
***
Перекатился Сумарок головой по подушке, глаз разлепил.
Солнечно.
Било сонечко прямо в окошко, пыльная мошка в том луче танцевала. Никого рядом, а засыпал — точно помнил — не один.
Сумарок облизал истончившиеся от жара губы. Пригляделся, жмуря родной глаз. Глазок спал — его черёд был в ночь сторожить.
Кувшин нашел не сразу, жадно припал к носику, выхлестал теплую воду. Фыркнул. Головной спазм отпустил, посвежело.
Сумарок растёр лицо, собираясь с мыслями. Следовало спуститься да взять себе блинов, покуда не расхватали. И обратно убраться, от гульбы подальше. Второй раз в коло-хоровод — упаси Коза.
Карагоды-от с кажным днем празднования тяжелели, матерели; из иных и не выберешься.
Выглянул в окно, черпанул рассыпчатой снежной каши, обтерся. Волосы пятерней счесал в каурый хвост, перетянул кожаным снурком. Щёки поскреб ногтями, а ножом и скоблить нечего: никак борода не росла, к Сумароковой досаде.
Внизу было людно, празднично. В окна било-играло солнце, люди дружно жевали, набирались сил для новых плясок да бесчинств. Под матицей висел довольный гул, тяжело хлопала подбитая войлоком дверь. Сумарок сел, махнул бегунку.
Заныли следки от зубов на плечах. Вспыхнуло перед глазами: хохочущая девка, глаза дикие, бешеные, весёлые... Надо же, такая горячка была ночью, а на утро — слетело, как туман. Убралась не попрощалась.
Бегунок — коротконогая пышная девица, рябая и ловкая — притащила утреннюю снедь. Всё горячее; Сумарок подтянул к себе тарелку с яишней, отломил серый ноздреватый хлеб.
Сердито вспыхнул женский голос. Сумарок повернул голову: за дверь шагнула длинная девка, вслед ей обреченно смотрела другая, постарше. Вот поникла; уронила на руки голову в затканном плате.
— Бедная, — жалеючи пропела бегунок, — то скорнякова женка, дитяточек Коза не дала им, вот она и магесниц умаливает, а толку — не берётся никто...
Повздыхала, умелась к другому столу, колыхая задом.
— Так это ты чаруша? — к Сумароку, не спросясь, подсел высокий мужик в нарядной одеже. — Ты тварницу в лугаре извёл?
Сумарок вздохнул, макнул мякиш в желток.
— Ну, — буркнул.
В висок стрельнуло — то за темнотой повязки завозился Глазок, просыпаясь.
Пусти поглядеть, не жадись.
Сумарок сдвинул повязку. Глазок, когда того хотел, смотрелся как родной. Сидел себе под веком, блестел синей искрой.
С ним давняя была история. Случилось Сумароку выручить из беды вещую птицу, а та в награду отдала человеку глаз. Будешь знать то, что я знала, так примолвила. И видеть больше, чем человеку положено.
Подарок Сумарок принял, а тот и прижился в глазнице, что в гнезде. И не раз упасал спутника, верно службу служил.
- Много за работу берешь?
- Смотря за что браться, - Сумарок поглядел в окно.
Расплавленный хруст заместо стекла. Мутная поделка, вываренка. Богатые дома такими брезговали, но простые брали. Обычно держался хруст сезон, после истаивал слизью, на чешую слоился, а то и бился. Ну да и стоил немного.
За окном голые по пояс мужики весело, с присвистом, с матерным хэканьем, тянули веревки. Громоздили огромадное став-веретено. Ввечеру, как стемнеет, пустят вокруг него огненную пряжу, затеют прясть-плясать...
Головной. Денежный. Не отказывай.
Головной, ага. Кто бы еще так прямодушно подкатил. Долго артачиться Сумарок не собирался. Деньги нужны были, чего скрывать. Поиздержался. За зиму обычно припасал чего, а тут грохнул почти всё на новое оборужье.
Старое кликуша поела, из лугара под Стогном. Обычно на эту пору уже в спячку валилась, а тут растревожили-разбудили. Зачала журавлем колодезным оборачиваться; обернется и плачет тонким жалким голосом. Бабы и дети, сердцем мягкие, думали, что свалился кто — крохотка али скотёныш мелкий.
Выручать кидались, тут их кликушка и прибирала.
Сумарок перевёрта живо открыл. Вот только — не братец-вертиго, не мормагон, насилу отмахался. Сечицу, правду сказать, уберег. Ну да она не кажной твари по зубам. Вещь кровная, многажды спытанная.
— Беда у нас, — головной наклонился так низко, что Сумарок отодвинулся. — Такая беда, парняга. Словами не сказать, видеть надо.
Не лжа. Боится.
Как так, подумал Сумарок. Зимница не свадебка простая, с крупой да лентами. Народу много, ярмарка богатая, товары да купцы-перекупы, невесты да сваты... Не жадились, не рядились, защиту дюжую мастерили. Окрутников звали, поили-кормили с щедростью.
Или выгоду гадал, на авось понадеялся, не уберегся?
Денег собрал, потратил, да не на то?
Пригляделся Сумарок. Головной был одет чисто, богато, выбрит гладко. Сытый, но подбористый. Видать, не так давно на этом месте сидит — мужи при деньгах брюхо первым делом распускали. Скривил рот.
— Деньги. Задаток вперед.
***
Неужто снегири, думал Сумарок, ступая следом за головным. Неужель — набеглые.
Такое случалось, по зиме — особливо частило. Снегири-от, жалкие шатуны, редко кого задирали. Так, пугом пужали. Набеглые — иное дело. Могли и до смерти заесть.
Но не рядом с крупными, вочеловеченными местами вроде Стогно. Вышли за стену, зашагали скорее. Уже виднелся развал борозды, присыпанный, как мороженой ягодой, жертвенным кровяным крошевом. Погода стояла тихая, ясная. Дивно, подумалось Сумароку. Чудь всякую он привык бить в отсутствии солнца.
На снежном пупыре стоял спиной к ним некий человек.
Одетый просто, неброско: чёботы на ремнях, порты, куртак при наголовнике с опушкой. Всё серое, как мышиная шкура. Убора головного не было; волосы лежали, как склеенные. Как стружка железная.
Обернулся тот человек, блеснул улыбкой и почудилось Сумароку нечто знакомое. Что — не упомнил, да и гадать не стал.
Кнут. Из первейших.
— Долго ходите, — весело проговорил кнут.
Глаза ему прикрывали темные стеклышки в рамочке. От снега да солнца обережье.
Головной запнулся, мыкнул, будто язык проглотил. Встал дурак дураком в своем богатом кафтане. Не ждал, видать. Кнуты — не люди. К ним с человековой меркой не подойдешь.
Молчать не заставишь. Деньгами не улестишь.
Кнут на Сумарока поглядывал, головного будто в упор не замечал. Сумарок таращился в ответ. С кнутами прежде юдоль разводила, а тут — лоб в лоб пришлось.