Выбрать главу

Ночью наново застучало — Сумарока ин подкинуло.

Забарабанило неумолчно, будто над самым ухом.

Чаруша полежал, слушая, затем осторожно под кровать заглянул, под стол, под лавку. Призадумался.

Может, опризорили? Так вроде не брал его глаз дурной, кнутова метка отворачивала. Или кикичку подселили?

Амуланга в этот раз не проснулась: видать, крепко ее ярмарочное гуляние, представление да тары-бары с Кулебякой утомили.

Сумарок не поленился за дверь выйти. Спустился, во двор выглянул — никого, только пес дворовый подбежал, пальцы понюхал, ткнулся в ладонь мокрым носом, чего не спишь, мол?

Вернулся, крепко озадаченный.

А тут и стук прекратился, будто вовсе не было.

В смущении Сумарок остался.

Видать, совсем я плох головой сделался, решил.

Утром хоть и вышли вместе, дальше каждый сам по себе отправился: Амуланга к оружейникам вогненным да градодельцам, а Сумарок, как с Красноперкой условились, ждал-поджидал ее у карусели потешной.

Долго так стоял, калач горячий со скуки сжевал, а так и не появилась девица. Или заботы нежданные увлекли? Позабыть не могла, не такого порядку была купчиха.

Делать нечего, повернул Сумарок обратно, несолоно хлебавши.

Глядь, навстречу ему Слуда поспешает.

— Насилу сыскал тебя, чаруша, — выдохнул молодец. — Молви, не было ли у тебя встречи с барышней нашей?

— Должны были свидеться, а не случилось, — нахмурился Сумарок, чуя беду.

— И мы с ног сбились, разыскивая, — закивал Слуда, — ровно в землю ушла… Уж я и в ходы спускался, хоть и на замках лабаз, нигде нет! Не водится за ней эдаких обычаев, знать, приключилось что!

Поговорив мало, решили до вечерней зари прождать: вдруг страсть какая припала ретивому, вскружила голову молодую.

Глядел Слуда отчаянно:

— Уж коли так, пусть! Лишь бы беды не случилось, не уберегу — хоть в воду, так в пору.

Эге, подумал себе Сумарок, да ты, молодец, неспроста о хозяйке так круто тужишь.

Спрашивать не стал, пожалел.

А тут наново застучало.

Поотстал Сумарок на тот стук, заоглядывался, да приметил, как клубится народ, шумит беспокойно.

Нагнал, пристал к толпе: волоком тащили на рогожке сундук, в сундуку же том что-то выло да скреблось. Толпа из одних бабенок, почитай, да мальчишки, что воробьи-гуменники, округ вились.

Нахмурился Сумарок.

— Кого казните, люди добрые?

— Чапуху-объедуху споймали, молодец! К реке теперь, в омут!

— Дело ладное, а только быть того не может, чтобы чапуху, — твердо произнес Сумарок, заступая дорогу бабенкам.

— Это с чегой?

— Чапухи по осени все в поле убегают, по стерне катаются, стару шкуру снимают, в землю зарываются, там и зимуют. Шалашики видали небось?

— Видали! Как же, видали! — закричали мальчишки.

— Так что не оглодка у вас там. А…

— Много ты знаешь! — накинулась на него высокая бабенка. Тощая, в темном платье, сама черная, на грача похожая. — Шалила у нас в дому! Что еду воровала, что вещи кидала! А ночью гремела! Вон, попалась, окаянная! Ужо теперь не уйдет, ужо теперь в воду, в огонь!

— Да погоди тарантить! — цыкнул Сумарок, отчаявшись слово вставить. — Дай-ко сперва гляну на эту вашу… чапуху.

— Да что его слушать, люди?! Парень с чужа пришлый, с обонпола! Шалыган, ветрогон! Гляди, отведет, заморочит, выпустит эту пакость дальше непотреб творить!

Сумарок не успел рта раскрыть, вступился за него подоспевший Слуда:

— Ах ты, Лукерья, дурова голова! Да знаешь хоть, кто перед тобой?! Да то чаруша, многой славой известный!

Зашептались.

Разобрал Сумарок:

— И впрямь… Волос каурый… Молодехонек… Как сказывали, один глаз птичий костяной, второй — человечий живой. А говорят еще, он с кнутами, с мормагонами водится… А еще…

К счастью, не дослушал Сумарок молвы народной: в сундуке зашумело, люд попятился, заволновался.

Слуда и тот дубинушку верную на плечо вскинул:

— Давай, паренек, погляди. Может, кто по глупости дуркует, чего ж сразу звериться, в реку живьем?

Подошел Сумарок, прислушался, ухом приникнув: ровно плач тонкий, кошачий. Отпахнул крышку — кинулось в лицо, завизжало, забилось.

Сумарок еле-еле совладал, перехватил, заломил руки тонкие.

Билась девчурка, точно птица в силках.

— Уймись! Уймись, дура! Не обижу!

Замерла девчонка, глаза тараща.

Слуда охнул.

— Ишь, живая душа! А вы — в воду, в огонь, эх! Уксусники!

Бабы заахали, головами в платках закачали.

— Ты чьих хоть?

— Как зовут тебя?

— Олешка, — всхлипнула девчурка, глядя наплаканными глазами.

— Откуда же ты здесь взялась, Олешка?

— От дядьки сбежала…

— От какого еще дядьки? Родного, что ли? Ищут тебя?

— Миленькие, не выдавайте! Лучше тут убейте. не вернусь я туда, не вернусь!

— Ну все, все, успокойся, — Сумарок погладил девочку по голове, по плечам, по спине, невольно подражая Варде.

Помнил, как тот людей умел в чувство приводить, разум возвращать. Вроде помогло. Утихла Олешка, дрожать перестала.

— Вот что, пойдем отсюда. Голодная, поди?

Амуланга на чужое дитя глаза выкатила.

— Или нагулял? — фыркнула.

Схватила за подбородок, повертела голову, щелкнула языком.

— Хотя нет, хорошенькая, ни в мать, ни в отца.

Девочка вырвалась, спряталась за Сумарока.

— Чего ты, — Сумарок укорил взглядом мастерицу, погладил Олешкин затылок теплый, вихрастый. — Олешка это. Голодная она, напугалась сильно. Народ ее прибить хотел, за чапуху принял.

Вздохнула кукольница, глаза закатила.

— Неудивительно. Как белка щипаная, что в углу амбарном ссохлась. Давай ее сюда, пойду мыть-стирать…

После купания не узнать стало Олешку: заблестели волосы златой пшеницей, румянец нежный, что зорюшка летняя, по ланитам разлился. Глазища — васильками, ресницы — что ночь зимняя, темные да длинные… Амуланга ей сарафанец спроворила, ленточку в косу вплела.

А все зверьком глядела, к чаруше жалась. За стол так же сели, все вместе.

Как поела-попила Олешка вволюшку, Амуланга речь завела:

— Ну а теперь сказывай толком, по порядку. Кто такая, откуда, да что стряслось у тебя.

Олешка робко на Сумарока поглядела — тот кивнул, ободряя, пряник вручил — и так заговорила.

Была она наймиткой, страдницей. По всему Сирингарию, сирота, шаталась, от хозяйства к хозяйству пробиралась. Где за кров-хлеб подсобит, где подработает, так и сложилось. Попривыкла к эдакой жизни странной-бродяжной, да и ее за хорошую, честную работницу знали, загодя на помочь звали.

Бывалые присоветовали на ярмарку в Лукошках наведаться, людей посмотреть, себя показать. Встретился там ей добрый дядька, угостил пирогом, чаю с сахаром налил, посулил место хорошее… Так осетил словесами ласковыми, что не не вспомнила Олешка, что дальше содеялось, а очнулась будто в погребе, по рукам-ногам спутанная. Покричала, повыла — никто не откликнулся. Начала она тогда кататься, взад-вперед. Каталась-валялась, и сумела-таки веревки ослабить. Выбилась. На огляд пошла…

— А там, там! — Захлебывалась словами, про пряник сладкий позабыв. — Сперва не поняла, не разобрала, что такое! Думала — кадушки, да больно громадны! И не бочки, и не горшки, а так, ровно лукошки! И все напросвет, как изо льда! Стоят вот эдак вот, будто лепестки у цветика… Я в одно заглянула, а там… Там! Девица лежит, мне ровня, вся как есть голая, и вся в корнях каких-то запаутиненная! Я чуть не сомлела, сразу поняла, что неживая девка…. Дальше пошла. Там еще лукошки были… Еще двух девок увидала, а в четвертом… Ой! Ой!

Заплакала.

Насилу успокоили. Подышала Олешка, высморкалась, да продолжала.

— А как над четвертым лукошком встала, так там ровно загудело. Вода стала ссиня! Вот как энта ленточка! И корешки эти тоже загорелись! А девка… Вдруг таять зачала! Ну как маслице на солнце, как из воска куколка… А тут заскрыпело, ровно дверь отворилась, свет в щель пал…Я без памяти кинулась, шмыгнула, не поспел удержать… Большой, черный! Гнался! Гнался! За косу почти ухватил! Как выскочила, не помню!