Однажды Сириус оказался один в горах на рассвете — проверял состояние снега, и осматривал овец. Пустынный ландшафт вдруг пронял его до дрожи. Пес ощутил холодный ужас бытия. Вездесущее снежное покрывало, летящие по ветру хлопья, жалкие черные овцы, выкалывающие себе пищу, белое облачко собственного дыхания — все это сложившись, внушало: вот какова жизнь на самом деле, а огонь в камине и дружеские беседы в Гарте — лишь редкая случайность, если не сон. «Весь мир — лишь ужасная случайность с примесью немногих счастливых совпадений». Ему еще предстояло узнать, что бывают вещи хуже, чем дурная погода, когда есть надежда на пищу и утешение; вещи, много худшие, чем горькое одиночество в Каер Блай; и что худшее, что существует в мире, создается людьми. Быть может, хорошо, что пес не сознавал еще всей глубины человеческой глупости и жестокости, иначе он навсегда отвернулся бы от доминирующего вида. Пока же Сириус приписывал все зло случайности, «судьбе», и в самом равнодушии фатума находил нечто волнующее.
Однажды, когда он брел домой по глубокому снегу (об этом Сириус рассказал мне впоследствии), ему представилось, как все живое на земле следует за человеком, отважно выступающим против равнодушного или враждебного рока. Эта борьба обречена на поражение, но в самой битве есть восторг, и немало наслаждений ждут нас, пока она длится. Себя же он вообразил одиноким часовым на рубеже великой войны без надежды на победу. И единственной наградой ему была сама радость борьбы. Однако на следующий день, — говорил Сириус, — настроение у него переменилось, и он уже насмехался над собой, поняв, как мал и незаметен в этом мире.
Перед сезоном окота Паг выстригал брюхо всем будущим маткам, чтобы сосунки не наглотались шерсти и не получили заворота кишок. Дело было несложным, но потребовало много сил от людей и собак, а сам окот предвещал куда более тяжелую работу. Надо было встречать на заре спускающееся с высот стадо. Днем тяжко трудились люди, а собакам часто не находилось дела. Паг подметил, что Бран больше обычных собак, и даже больше суперовчарок, интересуется процессом рождения, и еще раз утвердился в подозрении, что эта псина — человек в собачьей шкуре. Фермер понемногу привык давать ему подробные указания на английском, и эти указания всегда выполнялись. По-прежнему не догадываясь, что собака обладает даром речи, Паг держал при себе свое мнение о природе Брана, но обращался с ним скорее как с равноправным помощником, а не слугой, причем с помощником необыкновенно толковым и ответственным, хоть и неуклюжим по неимению рук. Все хитроумные способы, изобретенные Сириусом, чтобы переносить вещи, наливать жидкости из бутылок и банок, не возмещали отсутствия рук. Впрочем, с одной полезной операцией он справлялся: научился править кобылой Маб — что на пролетке, что на тяжелой телеге, или когда она тащила борону. Пахать без человека он, естественно, не мог, как не мог и грузить на телегу турнепс, сено или навоз. И запрягать не умел — пряжки ему не давались.
Когда в конце учебного года Элизабет приехала за Сириусом, его радость умерялась тревогой: справится ли Паг без его помощи.
В эти каникулы он занялся интеллектуальной работой. Не жалея глаз, углубился в «Исторические очерки» Уэллса и в «Науку жизни». И приставал к домашним, чтобы те читали ему вслух стихи, а также отрывки из Библии. Сириус тонко воспринимал ритм стихов и прозы, но многие литературные произведения оставались для него всего лишь музыкой слов. В его опыте не хватало ассоциаций, чтобы отзываться на них эмоционально. Одно время Браунинг удовлетворял его пылкое увлечение проблемами личности. Эту страсть сменил более продолжительный интерес к «поэзии себя и вселенной». Был период очарованности трудами Гарди, было опьянение ранним Эллиотом с его новыми ритмами и готовностью взглянуть в лицо худшему, чтобы открыть новое зрение. Но зрение это так и не открылось. Его сменила ортодоксальность. А Сириус жаждал такого зрения. Он надеялся обрести его с молодыми модернистами, но, хотя пес был моложе любого из них, эти авторы мало ему дали.
Музыка больше отвечала его потребностям, и в то же время мучила его, потому что человеческая мелодика осталась чуждой его слуху. Приходилось выбирать из двух зол. Либо выражать себя со всей искренностью, но в полном одиночестве, оставаясь непонятым ни собаками, ни людьми: либо, ради глубинного родства с человеком, насиловать утонченные собачьи чувства и смириться с грубыми способами выражения, принятыми у людей — в надежде изъясниться с человеком на его музыкальном языке. Ради этой надежды он старался как можно больше слушать человеческую музыку.