Средоточием дворца в этот вечер сделалась спальня наследника. Сидя в сугробах пуховых подушек, он слушал сестер, рассказывавших, какое море голов затопило Дворцовую площадь и как стены Николаевского зала чуть не треснули от тысячеголосого «ура».
Алексей Николаевич воодушевился:
— Мы зададим Германии!
— Certainement votre altesse![11] — подхватил Жильяр.
Государь распорядился, чтобы Главный штаб передавал во дворец по телефону все телеграммы, касающиеся военных событий.
Дежурный флигель-адъютант, то и дело появляясь на пороге, читал: «Нанси. Сегодня утром германские войска открыли огонь против приведенного на военное положение таможенного поста в Птикруа».
«Брюссель. Немцы вошли в Люксембург, захватили здания правительственных учреждений».
«Лондон. Действия Германии в нейтральном Люксембурге вызывают величайшее негодование англичан».
Обед во дворце по установившейся традиции никогда не длился больше шестидесяти минут. Сегодня не заметили, как просидели полтора часа.
Государь хорошо спал в эту ночь. У него всегда после решенного трудного дела гора сваливалась с плеч.
Утром отправился на «ферму» — дощатый павильон в парке, где собрался совет министров. Вернувшись, слушал доклады, подписал манифест о назначении великого князя Николая Николаевича верховным главнокомандующим. Александра Федоровна настояла, чтобы в манифесте было упомянуто о первоначальном намерении государя самому стать во главе армии:
— Пусть знают, что не он, а ты истинный верховный вождь.
Император согласился. Вспоминал, как, еще будучи его невестой, она написала в его дневнике: «Не позволяй другим быть первыми и обходить тебя. Не позволяй другим забывать, кто ты».
Сообщили о задержании поезда императрицы-матери. Она гостила в Англии у своей сестры, королевы Александры, и, совсем не ожидая войны, не успела вовремя вернуться. Ее остановили в Берлине. После оскорбительных переговоров велели ехать кружным путем, через Копенгаген, Швецию и Финляндию.
Русскую дипломатическую миссию в Берлине осыпали камнями и палочными ударами при выезде из посольства. Говорили о немце в золотых очках с большой седой бородой, избившем зонтиком жену русского посланника в Штутгарте. Несчастную Туган-Барановскую, всю в бинтах и повязках после операции, лишенную кожного покрова на лице и на голове, выгнал из клиники профессор, у которого она лечилась, и отдал солдатам. С нее сорвали бинты, бросили в вагон и высадили, не доезжая границы, где она умерла от заражения крови.
«Утро России» напустилось на русскую интеллигенцию, любительницу абстракций и обобщений: «милитаризм», «шовинизм», «прусское юнкерство». «Неужели мы вступили в войну с этими „измами“? А кто же те железнодорожные кондуктора, что не пускали женщин в уборную, что хватали дам за платье, срывали с них одежду? Кто был тот добрый Михель, что близ Инстербурга выбросил из вагона интеллигентную русскую девушку прямо на руки солдатам, тут же сорвавшим с нее платье и погнавшим пинками в казармы? Член империалистического правительства?.. А те сотни и тысячи разных званий и состояний, которые набрасывались на русских, как звери, ощупывали, обыскивали, снимали с дам юбки, заставляли их стоять голыми среди мужчин, — „прусские юнкера“? Нет, мы воюем не с одним Вильгельмом и с германским милитаризмом — мы воюем с немецким народом-зверем. Он десятилетиями зверел вместе со своими кенигами и кайзерами, со своими учеными и идеологами, со своим школьным учителем, перед которым преклоняется наше общество».
Война была еще словом не воплотившимся. О ней говорили, как о комете, грозящей столкновением с землей. И никто не знал, что она уже началась.
Неделя, последовавшая за объявлением войны, была поэмой экстаза. Будни ушли из жизни. Начались дни-столетия, дни-эпохи. Каждый приносил мировые события.
Гордый отказ бельгийцев на требование пропуска немецких войск через их территорию преисполнил россиян воодушевлением большим, чем их собственное вступление в войну.
Бельгийского посла графа де Бюиссерс засыпали цветами, оглушали криками «Да здравствует Бельгия!». Пушечным выстрелом прозвучало объявление немцами войны Франции. Война перестала быть русско-немецкой. Как в театре, поднялся второй занавес, открылась недекорированная глубь сцены. Сараевское убийство, Сербия разом померкли.
— Дело-то вот тут какое! — сказал Чемодуров, и Волков подтвердил: