– Что с тобой, мой малыш? – допытывалась она. – Вот уж три года, как ты совсем другой. Я не узнаю тебя. Скажи мне, что с тобою, о чем ты все думаешь, умоляю тебя.
Он неизменно произносил тихим, усталым голосом:
– Да ничего, тетушка!
Иногда она продолжала настаивать, упрашивая его:
– Дитя мое, ответь мне, ответь, когда я с тобой говорю. Если бы ты знал, как меня огорчаешь, ты всегда отвечал бы мне и не смотрел бы так на меня. Нет ли у тебя какого-нибудь горя? Поделись им со мной, я утешу тебя…
Но он уходил с усталым видом, бормоча:
– Уверяю тебя, ничего.
Он не особенно вырос и внешне все еще походил на ребенка, хотя черты его лица были как у взрослого человека. Они были грубы и вместе с тем как бы не закончены. Он казался неполноценным, неудавшимся, лишь вчерне набросанным существом, волнующим, как загадка. Это было существо замкнутое, непроницаемое, в котором, видимо, шла непрерывная умственная работа, действенная, опасная.
М-ль Сурс все это прекрасно сознавала, беспокоилась и не могла спать. На нее нападали ужасные страхи, дикие кошмары. Она запиралась в спальне и загораживала дверь, мучимая ужасом.
Чего боялась она?
Этого она и сама не знала.
Она боялась всего: ночи, стен, теней, отбрасываемых луною сквозь белые занавески окон, а в особенности боялась его.
Почему?
Чего ей было бояться? Этого она не знала!
Так жить дальше она не могла. Она была уверена, что ей грозит беда, ужасная беда.
Однажды утром она тайком уехала в город к родственницам. Задыхаясь от волнения, она поведала им все. Обе женщины подумали, что она сходит с ума, и пытались ее успокоить.
Она говорила:
– Если бы вы знали, как он смотрит на меня с утра до вечера! Он не спускает с меня глаз! Иногда мне хочется позвать на помощь, крикнуть соседей, до того мне страшно! Но что могла бы я им сказать? Он ничего мне не делает, только смотрит на меня.
Кузины спрашивали:
– Не бывает ли он груб с вами, не отвечает ли вам дерзко?
Она возразила:
– Нет, никогда; он делает все, что я захочу, он прилежно работает, стал теперь аккуратен, но я не нахожу места от страха. У него что-то на уме, я уверена в этом, совершенно уверена. Я не хочу больше оставаться наедине с ним в деревне.
Испуганные родственницы говорили ей, что это всех удивит, что ее не поймут, и советовали отбросить свои страхи и домыслы; они, впрочем, не отговаривали ее от переселения в город, надеясь этим путем вернуть себе наследство полностью.
Они даже обещали ей помочь продать домик и приискать другой поблизости от них.
М-ль Сурс вернулась домой, но была так взволнована, что вздрагивала от малейшего шороха, и руки ее начинали дрожать при самом незначительном волнении.
Еще два раза возвращалась она сговариваться с родственницами, теперь уже твердо решив не оставаться больше в своем уединенном жилище. Наконец она нашла в предместье маленький флигелек, который ей подходил, и тайком приобрела его.
Бумаги были подписаны во вторник утром, и остальную часть дня м-ль Сурс провела в приготовлениях к переезду.
На обратном пути в восемь часов вечера она села в дилижанс, проходивший в одном километре от ее дома, и приказала остановиться на том месте, где кондуктор обыкновенно высаживал ее; кучер крикнул ей, стегнув лошадей:
– Добрый вечер, мадемуазель Сурс, доброй ночи!
Она ответила, удаляясь:
– Добрый вечер, дядя Жозеф.
На следующий день, в половине восьмого утра, почтальон, доставлявший в деревню письма, заметил на проселочной дороге, недалеко от шоссе, большую, еще свежую лужу крови. Он подумал: «Гляди-ка! Какой-нибудь пьяница разбил себе нос». Но в десяти шагах дальше он увидел носовой платок, также в крови. Он поднял его. Полотно было тонкое, и удивленный почтальон приблизился к канаве, где он, казалось, увидел какой-то странный предмет.
В траве лежала м-ль Сурс; горло ее было перерезано ножом.
Час спустя жандармы, судебный следователь и представители властей высказывали около трупа свои предположения.
Обе родственницы, вызванные в качестве свидетельниц, рассказали о страхах старой девы и о ее предсмертных планах.
Сироту арестовали. Со дня смерти той, которая его усыновила, он рыдал целыми днями и был, по крайней мере с виду, повергнут в жесточайшую печаль.
Он доказал, что провел вечер до одиннадцати часов в кафе. Человек десять видели его и оставались в кафе до его ухода.
А кучер дилижанса показал, что высадил убитую на дороге между половиной десятого и десятью часами. Преступление могло быть совершено лишь на пути от шоссе до дому, самое позднее в десять часов.
Подсудимый был оправдан.
Завещание, давно составленное, находившееся у нотариуса в Ренне, делало его единственным наследником. Он вступил в права наследства.
Долгое время местные жители сторонились его, все еще питая подозрение. На его дом, принадлежавший усопшей, смотрели как на проклятый и старались обходить.
Но он выказывал себя таким добрым малым, таким чистосердечным, таким обходительным, что мало-помалу ужасное подозрение забылось. Он был щедр, предупредителен и беседовал даже с бедняками о чем угодно и сколько угодно.
Нотариус, г-н Рамо, одним из первых изменил о нем свое мнение, покоренный его общительностью. Как-то вечером, за обедом у сборщика податей, он объявил:
– У человека, который так приветливо разговаривает и всегда находится в хорошем расположении духа, не может лежать на совести подобное преступление.
Под влиянием этого довода присутствующие поразмыслили и действительно вспомнили долгие беседы с этим человеком, который почти насильно останавливал их на перекрестках, чтобы поделиться с ними своими мыслями, который принуждал их заходить к нему, когда они проходили мимо его садика, – человеком, чьи остроты были куда остроумнее острот самого жандармского лейтенанта и чья веселость была так заразительна, что, несмотря на внушаемое им отвращение, они не могли удержаться в его обществе от смеха.
И перед ним раскрылись все двери.
Теперь он мэр своей общины.