— А теперь ни слова, — отозвалась Серафима, бросив пристально испытующий взор на нахмуренного Мечислава, — берите шляпу и идем! Люся готова. Здесь у вас пахнет костями… Прошу за мной, а не то вы подвергнетесь неумолимому гневу.
Все сложилось так, что Мечислав не мог уже противиться. Пани Серафима пошла вперед, взяла Люсю, но беспрестанно оглядывалась, чтобы остальные гости следовали за ней. В таком порядке они дошли уже до половины Францисканской улицы, как навстречу им показался мужчина с бумагами под мышкой, в высокой шляпе, в смешном фраке с желтыми пуговицами и вообще в костюме, очевидно, вынутом из деревенского сундука после многолетнего там пребывания. Мужчина остановился; лицо его прояснилось; бумага едва не выпала. Он остолбенел при виде панны Людвики. Это был Добряк Пачосский. Люся поспешила подать ему руку.
— А, и вы здесь! — воскликнула она, представляя его пани Серафиме.
— Да, воспользовался случаем и упросил пана Мартиньяна взять меня с собою; имею дело…
— У вас есть дело? — сказала Люся с улыбкой.
— Чисто литературного свойства, — отвечал Пачосский и вздохнул. н
— Расскажите же и нам, — молвила пани Серафима, — меня! интересуют все литературные вопросы. i
Пачосский почтительно поклонился.
— Кажется, что я значительно ошибусь, — сказал он. — Теперь для литературных плодов неудобное время. Должен признаться, хотя и не доверяю своим слабым силам, хоть это, может быть, и дерзко, но я принялся за огромное сочинение. Почему не попытаться… Может быть, плод моих двадцатилетних трудов и не образцовое произведение, но эпопея в несколько десятков песен не встречается ежедневно…
Он вздохнул и отер лоб.
— Я ошибся, — продолжал он, — в том, что этот плод добросовестного труда смогу издать в свет. Целый день я бегал от одного книгопродавца к другому. Это просто варвары и ростовщики.
Пани Серафима улыбнулась; Пачосский постепенно воспламенялся.
— Желания мои были очень скромны, — сказал он, — если бы посчитать бессонные ночи и тяжелый труд; но эти вещи не оплачиваются презренным золотом. Я назначил низкую цену.
— А сколько? — спросила Люся.
— Я имел право запросить тысяч сто [5], не менее, — отвечал наисерьезнейшим образом Пачосский, — но зная, в какие живем времена, потребовал только двадцать тысяч… Они рассмеялись мне в глаза, и я ушел в гневе.
На губах пани Серафимы появилась сострадательная улыбка; наивный господин, воображавший, что поэма его могла принести ему двадцать тысяч, сумму, которой ни один из наших поэтов не получал за образцовое произведение, достоин был сожаления… "Владиславиада" могла не стоить ни гроша, но ее автор был настоящим оригиналом.
— Люди никогда не умеют оценить труда, — молвила она. — Знаете ли, что получил Мильтон за "Потерянный Рай"? Не огорчайтесь же. Непризнанным гениям ставят после памятники.
Пачосский скромно поклонился.
— Все ваши знакомые идут ко мне на чай, — продолжала вдова, — надеюсь и вы не откажете почтить меня посещением?
Старый педагог обнажил лысину, поклонился, и вскоре все вошли в квартиру Серафимы.
Весь вечер счастливый Мартиньян смотрел на свою кузину, и пани Серафиме не нужно было никаких комментариев, чтобы открыть причину приезда этого молодого человека в город. К счастью последнего, пан Пачосский, сильно раздосадованный несправедливостью книгопродавцев, с таким жаром и так много разговаривал с Мечиславом, что последний не имел возможности помешать сближению кузена с Люсей. Пани Серафима хотя и покровительствовала Зенону, однако, не зная, в которую сторону склонялось сердце Люси, не только не препятствовала, но, по-видимому, с участием смотрела на пылкую молодую любовь, обнаруживавшуюся так наивно и выразительно.
Ее только удивляли и озабоченность Мечислава, и встревоженное лицо Люси. После чего она отвела девушку в сторону.
— Приятен тебе кузен или нет? — спросила она. — Только говори откровенно.
— Да, но я боюсь его, — отвечала Люся. — Долго было бы рассказывать. Я уже говорила вам, что воспитывалась у них в доме, благодарна им, обязана уважением; я бедна, они богаты, это единственный сын тетки, они боятся за него… Не хотелось бы мне, чтоб меня подозревали, что я старалась завладеть его сердцем…
— А это сердце?
— О, честное и доброе, — сказала Люся. — Но только сердце брата… верьте мне.
Румянец покрыл ее лицо, и она замолчала, опустив глаза. Трудно было догадаться, что она чувствовала; пани Серафима не настаивала, но на всякий случай инстинктивно, из сожаления, пригласила всех на обед к себе.