Клоди читала, и что-то остро и болезненно дрожало в ней, сжимало сердце. «Взглянула нежно»? Это действительно было или показалось Пьеру? И хорошо это или плохо?
В спальне Клоди подошла к календарю. Оторвала еще один листок. До приезда Рири оставалось пять дней. Еще целых пять дней.
37. На снежном склоне
— Наверное, ты уже устала?
— Нет.
— Проголодалась?
— Нет. Нисколько.
— Может, тебе холодно? Куртка твоя просто ветром подбита…
Она, не отвечая, затрясла головой. Капюшон при этом свалился ей на спину, открылись спутанные золотисто-оранжевые прядки над прозрачными, очень серьезными глазами. И стало видно все лицо с новым, непонятным для мальчика выражением. Очень повзрослевшее лицо — так он подумал. А сам с трудом удерживался от желания закутать девочку в свою теплую куртку, подышать на ее наверняка замерзнувшие руки, накормить. «Я точь-в-точь наседка над своим цыпленком», — отметил он без всякого юмора, никак, впрочем, не останавливаясь на этой мысли.
У их ног лежал далеко протянувшийся вниз пологий снежный склон, весь исчерченный извилистыми следами лыж, вмятинами собачьих лап, зигзагами «змеек», срезами «плугов». Кое-где в снегу были рытвины, ямки — там, где она падала, и каждый раз ему стоило больших усилий удержаться не поднять ее, не отряхнуть от снега, не погладить, как ушибшуюся маленькую. Нет, он не позволял себе распускаться, держался строго, как и полагается настоящему тренеру. Даже покрикивал:
— Дави на правую ногу! Теперь на левую! Разверни плечи! Кантуйся! Мягче, мягче колени! Да не трусь, не трусь! Я тебе сказал: колени к склону!
И она послушно давила то на одну, то на другую ногу, старалась разворачивать плечи, иногда добиралась благополучно до самого подножия горы и тогда счастливо смеялась, махала ему варежкой. Но чаще падала где-то на середине склона, и он с замиранием сердца видел вдали игрушечную, ломающуюся пополам фигурку, облачко снега над ней и вставшие дыбом лыжи.
— Благополучно? Ничего не сломала? — кричал он в волнении, которое тщетно пытался скрыть. Он бросался вниз, к месту аварии, и лихо тормозил возле нее так, что снег маленьким смерчем завивался вокруг его лыж.
— Все о'кэй! Нормально. — С трудом дыша, она выбиралась из сугроба, и он отводил глаза, чтоб не видеть ее несчастного лица.
Она и в самом деле чувствовала себя несчастной, но не от боли, а оттого, что показывала ему себя такой неуклюжей, неспортивной, постыдно смешной. Даже марсельские девчонки, никогда не нюхавшие ни снега, ни гор, даже эта гусыня Мари оказались куда способнее и уже на третий день смело спускались с довольно крутой горы. А она-то, она… А тут еще Казак, верный Казак, который всюду следовал за ней, начинал жалобно скулить, как только она падала, приносил ей варежки, далеко отлетевшую палку и всем своим видом говорил, как глубоко он ее жалеет. Ей хотелось зареветь от злости на себя, на весь мир. Сердитые слезы кипели совсем близко, но она перебарывала себя, старалась подняться не слишком некрасиво, храбрилась, хотя однажды очень больно ударилась о ствол елки. И снова и снова спускалась, «размягчала» колени, расправляла плечи, пролетала между воткнутыми в снег палками, чувствуя, как пот стекает по ложбинке между лопатками.
Наконец он сказал:
— На сегодня довольно. Ты уже намного перевыполнила норму падений. — Но тут же, заметив, как она расстроена, добавил: — Настоящие лыжники говорят: «Не упадешь — не научишься». Знаешь, сколько я падал, покуда выучился спускаться?
— Правда? — Она легко поверила, это ее немного утешило.
— Конечно. Давай посидим наверху, вон на том пне. Отдышишься, и пойдем домой.
От закатных лучей снег был густо-розовый, а тени от воткнутых в сугроб лыж — густо-синие. Солнце уже завалилось за кромку гор, и небо над мрачными зубцами Ла Морт быстро угасало. Было тихо до звона в ушах.
Казак, сопя и всхрапывая, выкусывал из пальцев ледышки. Иногда постреливали сосны, из Мулен Вьё доносился жидко-стеклянный звон церковного колокола — и опять все замирало в волшебном безмолвии.
Они тесно сидели на большом, низко срезанном пне. Дышали снежным воздухом, пахнущим арбузом. Смотрели на чистейшую белизну, на небо, на темный зубчатый карниз, и все глубже, все пронзительнее входила в них прелесть этого вечереющего дня, этого исчерченного склона, даже этих лыж, так небрежно-красиво воткнутых в розовый сугроб.
Снег скрипнул — это девочка устраивалась поудобнее, утаптывала тупоносыми лыжными ботинками место возле пня. И Рири вдруг почувствовал, что нет для него ничего дороже этих тупеньких ботинок на совершенно детских ногах, всего этого съежившегося худенького существа, только рыжей прядкой выглядывающего из своей куртки.
Надо было как можно скорее прервать молчание.
— Как Казак тебе обрадовался! — Клоди погладила собаку. — Прямо затанцевал, когда увидел, как ты и мсье Клеман выходите из машины. Узнал.
— А ты? Ты-то обрадовалась? — нетерпеливо перебил ее Рири.
— Ну, допустим, обрадовалась.
— Нет, нет, без «допустим»! Диди, милочка, хорошая, скажи без «допустим», ты обрадовалась?
— О'кэй, давай без «допустим». Обрадовалась. — Она опустила голову.
— Диди, ты сокровище, ты удивительная девочка, ты… Нет, просто не могу слов подобрать, какая ты!
Клоди беспокойно завозилась, снова заскрипела ботинками по снегу. Сказала сварливо:
— Я-то, может, и сокровище, и необыкновенная, и удивительная, и еще там какая-то, зато о тебе этого не скажешь. Сокровище, может быть, да только в кавычках.
— Почему? — искренне удивился Рири. — Чем ты недовольна? Что я тебе сделал?
— Пока еще не сделал, но непременно сделаешь, поступишь по-своему, как всегда, — все так же язвительно продолжала Клоди. — Кажется, ты собираешься под сочельник вместе с твоими дружками-марсельцами в лыжный поход? Они тебя подбили на этот поход или это твоя идейка? Так вот слушай: мне это совсем не нравится.
— Что не нравится?
— Этот поход в Лотарэ и вообще вся идея. Я ведь все слышала о тамошней катастрофе.
Рири беспечно махнул рукой:
— Э, вот ты о чем… Так это еще когда было… И было не там, куда мы собираемся, а совсем на другом, восточном склоне. А мы идем на западный склон, это учебная трасса, там совсем безопасно. И потом, Диди, пойми, я просто не могу отказаться, я давно обещал ребятам повести их.
— Я и не знала, что ты такой отчаянный лыжник, — сказала она, все не сдаваясь.
— Ты вообще ничего обо мне не знаешь, — поддразнил он ее.
— А вот и неправда. Я теперь все о тебе знаю. — Она оживилась. — И какой ты был упрямый в детстве, и что говорил, и как убегал из дома, и как не хотел ехать учиться в Париж — все-все…
— Интересно, откуда у тебя эти сведения? Мои старики, что ли, тебе все это выкладывают?
Она кивнула.
— Они мне с тех пор, как я у них живу, очень много о тебе рассказывают…
— Ну и ну… — Рири покрутил головой. — Не знал я за ними такой болтливости. Нашли, видите ли, благодарную аудиторию…
— Нет, ты, пожалуйста, ничего такого не смей думать о твоих стариках, — горячо заговорила Клоди. — Ты даже не понимаешь, какие они у тебя замечательные. Ничего для себя, все для других. И это — вся их жизнь, всякий их час. Думаешь, мне не хотелось бы стать такой, как они? Только вряд ли у меня получится, я, наверное, так не сумею… — Она понурилась.
— Сумеешь, если захочешь. Ведь ты хорошая, — сказал он нежно и протянул руку к рыжей прядке.
В это мгновение где-то вдали прогрохотала лавина, и она вскрикнула:
— Слышишь? Опять! Слушай, я не хочу, чтоб ты шел в этот поход!