Прокатов впервые назвал Гуся полным именем. Сказал то, что думает. В его голосе Гусь уловил не то чтобы
обиду, а скорее досаду. Но самое главное — это Гусь отлично понимал — Прокатов без него действительно не
пропадет.
Гусь помрачнел, насупился и, пересиливая себя, мысленно прощаясь с Танькой, не на день и не на два, быть
может, недолго, сказал:
— А чего меня уговаривать? Поеду.
В четвертой бригаде Прокатов предложил новый режим работы.
— Время не бежит — летит! И чесаться некогда, — сказал он. — Начинаем работу вместе, по росе — зерно
пересохшее, не страшное, а потом по очереди отдыхать будем. И обедать тоже поодиночке, чтобы комбайн не
останавливать. Усвоил?
— А если я комбайн запорю? — спросил Гусь, в душе и желая, и страшась поработать самостоятельно.
— Запорешь — тебя выпорю! — отшутился Прокатов и серьезно добавил: — Ты уж поаккуратнее, не спеши.
Чтобы солому скинуть — останавливайся.
Первый день работы по-новому прошел благополучно. Начали жать на полтора часа раньше, кончили на три
часа позднее обычного. Результат — две с половиной нормы. Прокатов был в отличном настроении, хотя устал так,
что еле стоял на ногах.
— Видишь, как здорово получилось! — говорил он, когда они возвращались с поля. — А ты хотел из-за
девки работу бросить. В таком деле, парень, обуздывать себя надо. Ты еще только жить начинаешь...
Гусь засопел: неужели он знает про Таньку? И огрызнулся:
— При чем тут девка?
— Ну, положим, от меня тебе нечего скрывать. И о Таньке ничего худого я не скажу. Хотя жаль, конечно, что
в город подалась. Так ведь кто нынче на город-то не смотрит? Такие вот, как я да ты, да Пахомовы, которых земля к
себе тянет. А у земли власть — будь здоров! Ты-то сам не испытал ее по-настоящему...
Прокатов шагал медленно, морской походкой, и весь он, приземистый и широкоплечий, казалось, вырастал из
самой земли. И верилось, что он не на словах — в жизни накрепко связан с этой землей. Он продолжал:
— Если мы с тобой хлеб выращивать не будем да убирать его не станем, так и Таньке твоей в городе жрать
нечего будет. Это усвой. Все — от земли. Перестанет земля родить — и заводы остановятся, поезда не пойдут,
космические ракеты не взлетят, вся жизнь умрет.
Прокатов говорил давно известный истины, которые и в школе Гусь слышал не раз. Но здесь, в поле, в устах
человека, душой прикипевшего к земле, эти истины звучали, как правда всех правд. Гусю было неловко, но и как-то
радостно, что Прокатов ставил его, Ваську, на одну ступеньку с собой, говорил не только о себе, но об обоих
вместе.
А Прокатов все говорил:
— Пахомов почему из города вернулся? То, что говорят, будто от нужды — вранье! Два сына у него
взрослые. Раньше жил, а теперь и подавно беды не знал бы. Так нет, вернулся — земля притянула. И вот увидишь,
многих она еще притянет из тех, кто в город подался. А без тяги к земле и в деревне нечего делать. Аксенова взять,
бывшего бригадира. Не лежала душа к земле — пропал человек. Боюсь, что и Толька следом пойдет... Город в
молодости, конечно, манит. Как же! Культура, асфальт, коммунальные услуги. Издали все розово!.. Да что я тебе
говорю об этом? Ты уже понюхал, чем хлеб пахнет, и ты, брат, этого ни в жизнь не забудешь! Где бы ни был,
попомни меня, — к земле придешь.
Всякий раз, когда сухая безоблачная погода стояла долго, Гусю казалось, что так будет без конца, хотя он
хорошо понимал, что природа свое возьмет и на смену безоблачным дням непременно придет ненастье. Как часто
случается, и на этот раз погода переменилась ночью. Вечером было тепло и тихо, а ночью вдруг поднялся ветер, и к
утру все небо затянуло серыми лохмотьями туч.
На рассвете хлынул дождь.
Ржаное поле будто взбесилось: ветер трепал, лохматил высокие стебли, заламывал тяжелые колосья, а сверху
безжалостно хлестали косые струи.
— Вот мы и отработали, — вздохнул Прокатов. Он стоял, укрывшись от ветра и дождя за
соломокопнителем, угрюмый, промокший до нитки, и жадно курил папиросу, зажатую в кулак. На его глазах гибла
переспелая рожь, гибла потому, что кто-то наспех, кое-как отремонтировал комбайн. Ведь если бы не пришлось
Coгрину «доделывать» машину на полосе, рожь эта была бы давно убрана.
— Запоминай, Василий, что творит погода с нашим хлебушком, — мрачно говорил Прокатов. — Ладно хоть,
мы успели сорок гектаров смахнуть, а полсотни, считай, пропало...
Гусь смотрел, как дождь и ветер метелят рожь, и та спешка, то неимоверное напряжение, которые и удивляли
и изматывали его на протяжении трех с лишним недель жатвы, разом получили свое оправдание.
Прокатов докурил папиросу, придавил сапогом окурок и вдруг спросил:
— Танька-то у тебя, когда уезжает?
— Н-не знаю... Наверно, двадцать восьмого.
— А сегодня двадцать пятое?
— Да.
— Видишь, как дело-то обернулось... Пойдем-ка на фатеру да обсушимся. Той порой дождь, может, перейдет,
и топай, брат, домой!
— А ты?
— Что — я? Я подожду. Глядишь, не всю рожь выхлещет, может, кое-что и удержится. Теперь начнется такая
морока — избави бог! Ни намолота, ни заработка. Этой мороки ты еще отведаешь...
Гусь колебался.
— А если завтра погода наладится?
Прокатов невесело улыбнулся.
— Нет уж. Одним днем вряд ли обойдется. Я боюсь, что поле раскиснет — у нас там песок, а здесь подзол с
глиной. Тогда и комбайн не пойдет... В общем, пошли - обсушимся, хватит мокнуть. Был бы мотоцикл, и я бы с
тобой скатал...
— Если домой идти, так чего и сушиться? Все равно намокну, — сказал Гусь, понимая, что Прокатов твердо
решил остаться один.
— Смотри сам, не боишься растаять — топай.
Тут, возле комбайна, они и распрощались. Прокатов, пожимая огрубевшую от работы руку Гуся, сказал:
— В общем — спасибо тебе! Не обижайся, если иногда туговато приходилось: дело такое... А в будущем
году, может, снова вместе пошуруем!..
Четырнадцать километров под проливным дождем Гусь отмахал за три часа. Первым делом он забежал к
Прокатовым, и чуть не до смерти напугал внезапным появлением жену Ивана, которая подумала, что с мужем что-
то стряслось. Но узнав, в чем дело, Настасья успокоилась и заставила Гуся выпить с дороги горячего пареного
молока.
Не меньше всполошилась неожиданным приходом сына и Дарья.
— Господи, да откуда ты этакой взялся? — в тревоге воскликнула она. — Уж не убег ли?
— Скажешь тоже!..— обиделся Гусь. — Погода-то видишь какая! Жать-то нельзя. Вот Иван и отправил меня
домой...
— Дак чего стоишь-то? Гли-ко, с одежи-то целые ручьевины текут!
А Гусь смотрел на банки, миски и старый цинковый таз, расставленные на полу, и видел, как часто шлепались
в них с потолка тяжелые капли.
— Прохудилось крыша-то, беда как прохудилась! — вздохнула Дарья, перехватив взгляд сына. — Да и
дождь-то больно мокрой!..
Пока Гусь раздевался, она нашла сухую одежду, достала с печи теплые валенки, налила в умывальник горячей
воды, поставила самовар.
— Боле уж работать, поди, не будешь?
— Нет. Погода бы постояла, так можно бы...
— Ну и слава богу! И так уж наработался... Пять ден и до школы осталося... А вчерась ведь аванец давали.
Знаешь, сколько тебе насчитали?
— Сколько?
— И сказывать боязно. Семьдесят два рубля!.. Подумать только! — Дарья покачала головой. — Я и получать-
то их не хотела: ежели ошибка какая, дак ведь потом обратно стребуют. А кассирша-то объяснила: Ивану-то
Прокатову, говорит, аванец сто сорок четыре рубля, а Ваське твоему, говорит, половина его заработка идет... Да уж
тут я поверила, получила... Кабы не дождь, в Камчугу ладила идти. Сапоги-то купить да ботинки.