Снова открыл глаза… Кругом — привычные вещи, сделанные его же руками.
— В чем я провинился? Все выстроил сам, не взял ничего чужого…
Прошлое угадало мысли Серкебая:
— Я не обвиняю тебя ни в чем таком… Знаю, все делаешь своими руками, не желая использовать чужой труд. Понял, прочувствовал унижение, еще когда служил у бая Батыркула. Знаю, минувшее оставило в твоей душе глубокий след. Сам несвободный, ты был плеткой, гончей, палачом в руках угнетателя. За это ненавижу тебя. Почему не можешь смотреть в глаза своей старухе?
— Ложь!
— Если ложь, так взгляни!
— Ну что ж такого — вот сейчас…
Он хотел взглянуть на свою старуху, но ресницы невольно смежились, и он опустил голову.
— Вот твоя цена, вот за что ненавижу тебя. Мне нет дела до того, что ты праведник сейчас, я сужу за свое время. Ты, может, думаешь, что, мол, не записано на бумаге, что нет доказательств, но я Прошлое, я свидетель всему. Помнишь ли свои молодые годы? Тогда ты был пастухом, был просто слугой, держался гордо. А почему сейчас сник? Почему ходишь понурив голову, хотя пользуешься авторитетом, имеешь власть над людьми? Почему становишься все более жалким? Почему хмуришься, когда входишь в дом? Почему не хочешь смотреть на свою старуху, отворачиваешься? Все это случайность? Внешне ровен, не подаешь вида, но в душе ведь ненавидишь ее? У тебя нет любви. Ты не знаешь, что такое любовь. Ты невольно морщишь нос, когда слышишь слово «любовь». Ты не ругаешь свою старуху непотребными словами, как в других недружных семьях, наоборот, вроде бы заботишься о ней, хлопочешь возле, готовый вынуть, отдать сердце; если она заболеет, бегаешь не чуя ног. Но это все внешнее, а на душе у тебя лед, камень на твоей душе. За последние несколько лет я не слышало, чтобы ты громко смеялся. Почему? Ответь сам.
Серкебай возразил, стиснув зубы:
— Смеюсь…
Байбиче вздрогнула. Где ей понять, что муж отвечает Прошлому. Снова испугалась, вгляделась в лицо своего старика. Что это — никак борода у него сбилась набок? А глаза совсем провалились? Щеки подергиваются? И как будто приземистый стал? Неужели он и вправду постарел? Или, может, болен? Да, в лице ни кровинки. А почему губы вздрагивают? Никак левый ус короче правого… Почему кадык выступает?
Беспокойные вопросы одолевали старуху, начали жалить, бередить сознание. Что бы все это значило?
Серкебай опять закрыл глаза…
— Открой, говорю, открой глаза! Боишься, что ли, спустя столько лет еще раз взглянуть, да, взглянуть на содеянное гобой? А мне-то что — хоть закрой глаза, хоть открой, все равно покажу, заставлю увидеть… Почему скрываешь до сих пор свою вину от человека, которому можешь доверить тайну? Вижу, ты задыхаешься, ты боишься. Ты признаешь мою силу — оттого и твоя боязнь, и твой испуганный взгляд. Если бы, не страшась, высказал все, решился — не мучился бы так. Давно бы уже все позабыл. А раз молчишь — мучайся, пусть гнетет тебя твоя совесть. Пусть все кипит в тебе. Но смотри не дай прорваться наболевшему, не проговорись, — насмешничало и издевалось Прошлое.
— Что же мне делать теперь?
— А ничего не делай. Открой пошире глаза, хорошенько оглядись.
Серкебай растерялся. Все его тело дрожало. Борода и усы ощетинились, торчали, будто иглы у ежа, на лбу выступил пот, губы потемнели. Светлые глаза его замерли, как у кошки, завидевшей собаку, похолодел от страха. Он чувствовал себя загнанным между узкими скалами, подобно дикому коню, которого хотят заарканить. «Я его считал давно исчезнувшим, ушедшим из памяти… а он все такой же, нисколько не изменившийся… Не-ет, это не он. Каким образом прошедшие пятьдесят лет… пятьдесят ли, может, больше? Не помню. Мне кажется, целый век. Подожди-ка. Открою пошире глаза. Может, вспомнится совсем иное…» Серкебай боялся верить себе, спорил сам с собой. Воровски открыл свои светлые глаза, глянул из-под мохнатых бровей. Перед ним во весь рост встал Батыркул. Глядел — и будто яд капал из глаз, капли разбивались на брызги и отравляли все вокруг. Страшен был Батыркул, страшен не по-человечески: непомерно толстые губы, нос точно кулак, черное засаленное лицо. Усмехнулся. И усмешка его тоже была — яд. Губы его, казалось, вот-вот дрогнут. Такое бывало неспроста. Любое его движение всегда приводило к беде. А вот послышался и голос Батыркула. Не голос — приказ. Серкебай чувствовал удушье от его слов — бай изрыгал злобу, ехидство, насмешку, издевку: