Выбрать главу

Иногда девушка останавливалась задумчиво, тогда и озеро замирало, прислушиваясь к голосу девушки. Сердце озера билось с плеском, сердце девушки — легче легкого дуновения… Лишь в этом была их разница — оба чисты и прозрачны. Не только гости, проведшие ночь в байской юрте, и сами хозяева не видели этих чудных мгновений, этого танца, этих легких шагов, подобных шагам куницы, — кто бы мог догадаться, что какое-то чудо под утро наполняет дом счастьем. Девушка то заходила в чыгдан[11] и вскоре выскальзывала оттуда, то снимала с шеста мясо, то выносила во двор чугунок, то опускала руку в аяккап[12], то, легко подхватив самовар, возвращалась во двор. Ни один искушенный акын не смог бы воспеть, ни один знаменитый комузист не смог бы передать в мелодии этот ритм, эти мгновения утра. Эта песня, эта мелодия убаюкивала всех в юрте. Девушка, словно существо из недосягаемого счастливого мира, услаждала, смягчала, украшала, возвеличивала, превращала на рассвете в чудо юрту Кулменде.

Джигиты, помнившие сказанное предками: «Ударь ее тебетеем, — если устоит, то бери ее в жены», складывали о Бурмакан песни. Когда они распевали, зная, что слышит Бурмакан, лицо девушки делалось пунцовым. Однако понимала, что украшает собою аил. Не только люди смотрели почтительно, даже собаки не лаяли вслед Бурмакан. Видевшие, как несет воду эта невесомая девушка, не могли пройти мимо не оглянувшись… Ее босые ноги ступали по мягкой траве, словно в танце, все в ней было под стать этому шуршащему волной озеру, этой земле в траве и цветах среди белоснежных вершин… Казалось, если исчезнет, уйдет в другие края, солнце над Сон-Кулем померкнет, горы нахмурятся, озеро обмелеет, травы поникнут. Казалось, она и ковыльная степь — близнецы. Земля, по которой она ступала, пела; ветер плясал; горы смотрели на нее, склоняясь, готовые обнять и поцеловать ее; утки и гуси слетали с насиженных мест, чтобы с высоты неба лучше разглядеть ее красоту. Веселый жаворонок трелью сопровождал пение девушки.

Кто, как не эта девушка, создал красоту гор, озера, травы, земли — ради нее они были красивы!

Руки ее — они знали секрет волшебства: пиалы, что она подавала гостям, хранили нежность ее пальцев, чай был горяч, пища, приготовленная ею, вкусна, дом, где она живет, прекрасен… И вот к этому прекрасному, святому миру, к которому не приставала никакая грязь, который, как озеро, берег свою чистоту, — к этой девушке в темную ночь направлялась черная тень, затаив черную думу, желая покрыть ее лицо позором. Это Серкебай, забывший рассказанную им повесть о Карасултане и Сарысултане, забывший, что плохое убивает хорошее, забывший даже отца…

Ведь беркут, настигший и ударивший прекраснейшую из лисиц, был последним, никчемным из беркутов. Да, это Серкебай, не понимавший красоты, не знавший, что Бурмакан — совершенство, не видевший, как она идет за водой, как возвращается, как вносит с собой счастье в юрту Кулменде. Быть может, он не крался бы сейчас черной тенью, сливаясь с ночью, если б хоть раз видел ее в эти мгновенья… Шелест травы мешается с шелестом платья девушки, гибкость стана ее — как гибкость волны, красота ее — как у озера, никогда не устанешь смотреть… Целый мир в одном ее взгляде, когда, проходя, поднимала голову и широко открывала глаза. Казалось, она прислушивалась к себе… Нет, она слушала голос, летевший от дальней черной скалы. Это был голос плачущей матери. Мать оплакивала кончину отца Бурмакан. Каждый день, едва забрезжит рассвет, Калыча, отвернувшись от света, садилась в углу постели. Накинув платок на распущенные волосы, начинала причитать. Вместе с несчастной, годы которой едва перевалили за сорок, плачут, изливая свою душу, ее волосы, не только платок, но и ситцевый чапан, накинутый на плечи… она высказывает свои несбывшиеся мечты богу, вселенной, земле, рекам, детям, себе… Ей безразлично, слышит ли кто-нибудь ее плач, спросит ли кто-нибудь — жива ли она в этом мире. Есть обычай, завещанный предками, — обычай ведет ее за собой… Она не думает, как звучит ее голос, охрипший от долгого плача, — лишь бы только еще говорить, лишь бы только еще причитать. Она не вдохновляется в плаче, как те настоящие прославившиеся плакальщицы, не выговаривает каждое слово, чтоб запомнили другие, она повторяет то, что слышала когда-то и от кого-то, и лишь прибавляет немного своего, вызванного горечью потери. В причитаниях женщины — жизнь ее мужа, достоинства и заслуги Бообека и собственная сжигающая душу тоска. В плаче — повесть о завтрашнем дне: как придется жить дальше — чьей женой быть, чью дверь открывать, в чьи глаза смотреть… Для женщины, лишившейся мужа, будущее — загадка, разгадать ее нелегко. Это дыхание ада, ставшее голосом женщины, выходит из ее души. С плачем встречает рассвет Калыча, на душе у нее черно даже в солнечный полдень. Плачет, когда ест-пьет, когда видит что-нибудь, когда думает думу, наяву и во сне. Жизнь ее стала плачем, кроме плача, нет иной жизни… Все части дома покрыты слезами: узнук, туурдук, веревки, кереге, уук[13], тундук, через который выходит дым. Плачет зажженный огонь, плачет кипящий котел… Если вдруг остановится плач, если хоть раз за день собьется с плача вдова, если не увидит плача рассвет, не заполнит слезами полдень, не встретит плачем ветер, если без плача уйдет спать — осудят в аиле. Лицо ее, изодранное не только своими ногтями, но и шилом, специально отточенным, покроется позором, не сможет она взглянуть в глаза сородичам.

вернуться

11

Чыгдан — загородка в женской (правой) половине юрты, где хранятся продовольствие и посуда.

вернуться

12

Аяккап — украшенная орнаментом сумка для посуды.

вернуться

13

Уук — деревянные части остова юрты.