Иван Дмитриевич молчал.
— Струсите, не возьметесь. Этот негодяй…
— Только не называйте имен! — перебил ее Иван Дмитриевич: из гостиной раздался вой дверных петель, затем послышался голос Певцова.
Певцов явился не один, привел с собой преображенского поручика. Тот как раз принял дежурство по батальону, и вести его было недалеко, всего через улицу.
— Вот такая у нас служба, ротмистр! Спать не дает, — посетовал Иван Дмитриевич, даже не взглянув на своего обидчика.
Затем он вернулся в спальню, а Певцов с поручиком остались беседовать в гостиной.
Разговор шел одновременно в обеих комнатах.
Певцов. По-вашему, князя фон Аренсберга мог убить любой, кому дорого могущество России?
Поручик. Имя им — легион.
Иван Дмитриевич. Прошу говорить потише.
Стрекалова. Вы уже боитесь…
Иван Дмитриевич. Вернемся к тому лицу, о котором мы говорили.
Стрекалова. Он хотел опорочить Людвига перед государем. Выставить его развратником, игроком, пропойцей.
Иван Дмитриевич. А это не так?
Стрекалова. Вам, наверное, кажется странным, что я полюбила этого иностранца. Но клянусь, его деньги меня не интересовали! Он был настоящий мужчина, истинный рыцарь, каких я не видела вокруг себя. Воевал в Италии. Падал с конем в пропасть. Восемь раз дрался на дуэли. Все будочники отдают ему честь. А мой муж, когда возвращается из гостей навеселе, сам норовит снять шляпу перед каждым полицейским. Он боится начальства, боится быстрой езды, гусей, простуды, моих слишком ярких туалетов, снов с четверга на пятницу, холеры и войны с англичанами: вдруг британские корабли с моря будут обстреливать нашу Кирочную улицу?
Певцов. Где вы провели сегодняшнюю ночь?
Поручик. У дамы.
Певцов. Ее имя?
Поручик. Как вы смеете? На такие вопросы я не отвечаю.
Певцов. Хорошо… Почему у вас перевязана рука?
Поручик. Шомполом оцарапал.
Певцов. Будьте любезны снять повязку… Так-так. По-моему, это след укуса.
Поручик. Совсем забыл! Я же на другой руке шомполом. А тут меня собачка цапнула.
Певцов. Собачка?
Поручик. Такой рыжий пуделек. Зовут Чука. Зубастая, стерва!
Певцов. Интересная собачка. Похоже, у нее человеческие зубы.
Стрекалов а. Когда мой муж хотел ублажить меня, то приносил домой полфунта урюка. А ночью, желая склонить к ласке, нежно шептал на ухо, что я, только я одна сумела открыть ему глаза на целительные свойства черничного киселя. Людвиг же говорил, что из-за меня начинает понимать и любить Россию. А ведь он был дипломат! Его любовь могла иметь далеко идущие последствия. Оставаясь женщиной, любящей и любимой, я чувствовала свое политическое значение. От моего платья и прически зависели, может быть, судьбы Европы. Вот величайшее счастье, доступное женщине! К тому же Людвигу прочили место посла… Скажу прямо: я даже мечтала обратить его в православие.
Иван Дмитриевич. Вы ревновали князя к другим женщинам?
Стрекалова. Теперь это уже неважно.
Иван Дмитриевич. Мне нужно кое о чем спросить камердинера. Пожалуйста, позовите его.
Стрекалова. Сейчас.
Иван Дмитриевич. Зачем ходить? Он у себя в каморке.
Стрекалова. Не кричать же! Да он и не услышит.
Иван Дмитриевич. И кричать не надо. Есть звонок.
Стрекалова. Где?
Певцов. Скажите честно, кто вас укусил?
Поручик. Да не все ли вам равно! Может быть, это след любовной страсти?
Певцов. А может быть, вы пытались кому-то зажать рот? Чтобы нельзя было позвать на помощь…
Сбоку от изголовья княжеской кровати висела большая картина, изображающая трех обнаженных итальянок на фоне Везувия. Они стояли с крохотными кувшинчиками, в которых воды хватило бы только чай заварить. А итальянки из них собирались мыться. Вот она, хваленая европейская чистоплотность!
Желтый, под цвет обоев, шнурок-сонетка проходил по стене за этой картиной. Снизу торчал лишь самый кончик. Он терялся в багетовых завитках рамы и со стороны был почти не заметен.
Иван Дмитриевич еще раньше понял, что камердинер ни в чем не виноват. Ему-то зачем было бы оттаскивать князя от изголовья? Пускай бы звонил сколько влезет.
Теперь можно снять подозрение и со Стрекаловой.
Бедная! Тебя выставляли отсюда рано утром, как гулящую девку, даже без завтрака, ведь если б подавался завтрак, ты знала бы про этот шнурок. Твой возлюбленный нехотя вставал и в одном белье, позевывая, провожал тебя не далее чем до дверей гостиной. Затем, напившись кофе, нежился в постели, разглядывал голых итальянок, сличал их прелести с твоими: тут бы немного убрать, тут выгнуть покруче, а ты одиноко шла по улице, дрожа от утреннего морозца, и твой же собственный бывший лакей с гнусной ухмылкой на роже смотрел из окна тебе вслед.