Выбрать главу

– Хотите, починю? – спросил дед.

Путилин-младший покачал головой:

– Нет, не надо. Все так и быть должно. Эти часы бьют лишь однажды в сутки – в ту минуту, когда навеки остановилось сердце моего отца.

* * *

У Константинова были свои доверенные агенты – Пашка и Минька, у Сыча – свои. Тоже двое. Один ходил по православным церквам, пугая батюшек, другой инспектировал костелы и лютеранские кирхи. Сам же Сыч проверял исключительно кафедральные соборы, но уж зато с большим тщанием. Лишь поздно вечером он добрался до родного Знаменского, где в былые времена служил истопником. Постоял у всенощной, попался на глаза прежним начальникам, дабы те оценили его возвышение, потом заглянул к дьячку Савосину, торговавшему при соборе свечами, иконами, лампадами и лампадным маслом. Потолковали о жизни, о том, в частности, на сколь годов полицейскому выдают от казны сапоги и мундир. Сроком носки мундира Савосин остался доволен, а про сапоги сказал, что великоват при такой-то службе.

– Да ты смотри, какие сапоги! – оскорбился Сыч и стал выворачивать ногу и так и эдак, демонстрируя каблук, подметку и сгиб.

Тем временем Савосин взялся пересчитывать дневную выручку. Тут Сыч наконец вспомнил, зачем пришел, и рассказал про французский целковик. Савосин порылся в ящике, достал золотую монету с профилем Наполеона III.

– Она?

– Она самая! – обрадовался Сыч. – Давай сюда!

Савосин крепко зажал монету в кулаке, сказав:

– Залог оставь. Двадцать пять рублей.

После долгих торгов сошлись на пятнадцати. Однако у Сыча имелась при себе всего полтина.

– Ну, ирод, – в отчаянии предложил он, – хочешь, сапоги мои тебе оставлю? Сюртук заложу? Фуражку сыму?

– Все сымай, – сказал Савосин, извлекая из-под стола старые валенки и какую-то замызганную бабью кацавейку. – Так уж и быть.

Чертыхаясь, Сыч разделся, натянул валенки, но от кацавейки отказался. Схватил монету и помчался в Миллионную, надеясь еще застать там Ивана Дмитриевича. К ночи сильно похолодало, ледяной ветер задувал от Невы. Сыч в одной рубахе бежал по улице, с затаенной сладостью думая о том, как простынет, захворает, а Иван Дмитриевич придет, сядет возле койки и скажет: «Ты, Сыч, себя не пощадил, своего здоровья, и я тебе Пупыря прощаю. Я тебя доверенным агентом сделаю, вместо Константинова…»

В воздухе стоял запах близкого снега.

* * *

Оставив позади шумные улицы, студент Никольский топал по немощеному грязному проулку, вдоль почернелых заборов и деревянных домов, – сперва они были с мезонинами, с флигелями, крыты железом, оштукатурены «под камень», затем пошли поскромнее, обшитые тесом в руст и «в елочку», наконец потянулись просто бревенчатые, похожие на избы, кое-где даже с красноватым лучинным светом в оконцах. Здесь труднее стало следить за Никольским. Певцовские филеры, чтобы не маячить в одном и том же виде, дважды вывертывали наизнанку свои пальто. Это были особые пальто, их носили на обе стороны: правая – черного цвета, левая – мышиного.

Недавно, уступая настоятельным просьбам подчиненных, Шувалов разрешил чинам жандармского корпуса по долгу службы появляться на людях в партикулярном платье, но лишь в обычном. Всякие иные костюмы, в которых удобнее затеряться в базарной, скажем, толпе, строжайше запретил: такой маскарад он считал недопустимым и вредным. Певцов напрасно пытался его переубедить.

Стемнело, когда Никольский вошел в низенький, крытый драньем домик. Зажглась в окне свечка, и сквозь неплотно задернутые ситцевые занавески филеры увидели убогую жилецкую комнатешку: лежанка с лоскутным одеялом, без простыней, драные обои, раскиданные по полу книжки. Никольский поднял одну, полистал и бросил в угол. Его силуэт обозначился в соседнем окне. Там горела керосиновая лампа, лысый старик в безрукавке выделывал лежавшую перед ним на столе собачью шкуру.

Никаких фонарей поблизости не имелось, черные пальто сливались в темноте с черными бревнами. Из круглого отверстия в стене, куда продевается штырь ставни, старший филер ножичком подцепил и вытащил гнилую тряпку-затычку и припал ухом к дыре.

Постепенно из беспорядочного разговора о керосине и недоданных в прошлом месяце деньгах за комнату начала вытягиваться история, по словам старика, поучительная для будущих лекарей вроде Никольского, – старик рассказывал про какую-то деревню Евтята Новоладожского уезда Новгородской губернии, где жил богатый мужик Потапыч с женой и тещей. От преклонных лет теща совсем ослепла, ни домовничать, ни хозяйничать не могла, но лопала по-прежнему в два горла, и Потапыч, этим сильно скучая, решил спровадить ее на тот свет. Набрал в лесу мухоморов, сварил и дал. Та ест, нахваливает. Слепая же! Съела, и ничего. На другой день Потапыч ее опять мухоморами накормил, и опять ничего. Уплела за милую душу. А на третий день, когда стал в чугун сыпать, она подошла да как закричит: «Ты что мне варишь, сучий сын?» Прозрела баба.

– И что же, что я на доктора учусь? – сердито спросил Никольский. – К чему это рассказал? Какой вывод?

– Вывод такой, – объяснил старик. – Мухоморы-те, они целебные.

Потрясенный этим выводом, Никольский вернулся к себе в жилецкую, лег на лежанку и закрыл глаза. Минут через пять, не вставая, подобрал с полу книжку, полистал, бросил. Поднял другую, тоже бросил. Еще через пять минут он встал, сморкнулся в огромный, как простыня, платок, надел шинель, вышел на улицу и двинулся обратно к центру города.

* * *

Унтер Рукавишников, отправленный в кухню принести Шувалову глоток холодной воды, в коридоре наскочил на Ивана Дмитриевича, ругнулся. Высунулся из гостиной Певцов, приказал держать, не отпускать, и Рукавишников, хотя уже узнал Ивана Дмитриевича, без рассуждений схватил его за плечо. Он был у Певцова верным человеком, а Константинов у Ивана Дмитриевича – доверенным, это большая разница. Певцов длинными подточенными ногтями впился в запястье, и вдвоем потащили его к выходу.

– На Сенной рынок? – шипел Певцов. – Смотрителем? Как же! Только навоз выскребать… Понял?

На крыльце он толкнул Ивана Дмитриевича в спину, тот слетел со ступеней и, споткнувшись, упал на четвереньки. Последний раз его таким образом выпроваживали из гостей пятнадцать лет назад, когда он, наивный птенец-правдолюбец, явился выяснять отношения с полковником Кизиковым, который, угрожая пистолетом, бесплатно угнал с рынка несколько возов прессованного сена.

– Никто ничего не видал, – сказал Певцов, и это была правда: графские кучера сидели на козлах к ним за дом, конвойные казаки укрылись от ветра за углом; нарастающий ветер, заглушая все звуки, гудел в Миллионной, как в трубе. Видением пронеслось перед Иваном Дмитриевичем: жена, плача, закладывает обручальное кольцо, сын Ванечка просит купить игрушечный паровозик, а денег нет. И совсем уж ослепительно: полицейский кучер Трофим, уводящий со двора казенных лошадей – Забаву и Грифона.

Все рушилось, тонуло в этом ветре, никому ни до чего не было дела. Певцов с Рукавишниковым исчезли, Иван Дмитриевич нащупал в воздухе сонетку звонка, ухватился за нее и встал на ноги. Вытер ладони о брюки и ладонями же отряхнул штаны. Заглянул в вестибюль, где на вешалке сама собой пошевеливалась княжеская шинель, словно дух покойного решил примерить бывшую одежду. Если князь, вчера еще живой, на самом-то деле уже вчера был мертв, то, мертвый, он мог быть жив. Иван Дмитриевич не знал, что под шинелью спрятался Стрекалов, домой не ушедший, и потряс головой, отгоняя наваждение. Шинель замерла. Из кухни спешил Рукавишников с глотком холодной воды для Шувалова. Стараясь не стучать подковками сапог по кафельным плиткам, Иван Дмитриевич шагнул обратно на крыльцо и увидел Преображенского поручика. Тот щелкнул каблуками: