Она не понимала, что, если в кармане у победителя вместо револьвера лежит баночка с солеными грибами, тем почетнее победа: младенец задушил змею, Давид свалил Голиафа… Остальные вообще ничего не понимали.
В первой половине рассказа дед подробно, слишком, может быть, подробно, педантично, сообщал о мельчайших деталях и микроскопических фактах, старательно перекидывая мостки от одного к другому, затем к третьему. Но постепенно он увлекался, воспарял над своими мостками, ощущая себя уже не столько летописцем, сколько певцом душевных порывов, одинаковых и понятных во все времена, и тогда, напротив, начинал пренебрегать самыми необходимыми сведениями.
На вопрос о доводах, которыми оперировал Иван Дмитриевич, обвиняя посла в убийстве, дед отвечал неохотно, считал, что не в них суть: уж какие там особенные доводы! Логика элементарная. Стрекалова же говорила, что граф боялся и ненавидел князя фон Аренсберга. Правда, Иван Дмитриевич не сразу понял, какого именно графа она имела в виду. Думал, что Шувалова… Князя прочили на место Хотека (об этом тоже упоминала Стрекалова), и тот, не желая уходить в отставку, собирал о сопернике компрометирующие факты из его частной жизни: карты, вино, женщины. Для того и швейцара подкупил. А затем стал подсылать своих людей следить за домом. Жандармы здесь ни при чем. Конечно, они об этом знали и докладывали, видимо, канцлеру Горчакову, поскольку такое соперничество могло быть использовано в дипломатических интригах, – вот тайна, затрагивающая государственные интересы России, в которую Певцов высокомерно отказался посвятить Ивана Дмитриевича. Но он сам догадался, и не только об этом… Узнав о любовнице князя, Хотек отправил Стрекалову письмо, думал спровоцировать скандал или дуэль, после чего фон Аренсбергу послом уже не быть. Отправил письмо, три дня подождал – ни о какой дуэли не слыхать, все тихо. Тогда, отчаявшись, велел своему приспешнику запустить в посольскую карету куском кирпича – для отвода глаз, а ночью вместе с ним явился в Миллионную и задушил конкурента.
Ключ от парадного Хотек, видимо, еще раньше взял у подкупленного швейцара и по слепку заказал слесарям точно такой же; револьвер и наполеондоры похитил, ничего больше не тронув, чтобы инсценировать политическое убийство; косушку на подоконнике оставил прямо с противоположной целью – показать, что в доме побывали бродяги, уголовники, и этой двойной версией окончательно запутать следствие; в сундуке искал секретную переписку князя с министерством иностранных дел, а фантастические и тоже противоречивые слухи сам распустил накануне, опять же через помощника, послав его по трактирам, – дымовая завеса. Дабы не так мучила совесть, Хотек решил свое преступление использовать на благо отечества – шантажируя шефа жандармов, добиться запрещения «Славянского комитета». Остальные требования нужны были для пущего испуга: можно их снять, даже нужно, если будет удовлетворено главное.
Все это Иван Дмитриевич и высказал Хотеку. Тот поначалу криво усмехался, напомнив Шувалову про больницу для умалишенных, спрашивал, понимает ли господин Путилин, кого оскорбляет в лице полномочного посла Австро-Венгерской империи; потом стал кричать, ругаться по-русски и по-немецки, рваться к выходу, замахнулся на Ивана Дмитриевича тростью, но после того, как поручик трость у него отобрал, сразу как-то съежился, присмирел.
– Признайтесь, ведь ваш почерк, – мягко сказал Иван Дмитриевич.
Хотек, не владея собой, сделал еще одну попытку схватить письмо, тоже безуспешную.
Пудра слиплась чешуйками на его влажном от пота лице. Как у золотушного младенца, шелушились лоб, щеки, подбородок. Пошатываясь, он добрел до дивана. Сел. Язык ему не повиновался, шепелявое бульканье вырывалось изо рта.
– Ваше сиятельство, – обратился Иван Дмитриевич к Шувалову, – вам понадобится моя помощь при составлении доклада государю?
– А? – очнулся тот.
– Или уж сами напишете?
– Ох-хо! – радостно взревел Шувалов, его вдруг прорвало мужицким корявым ликованьем. Бездна выворотилась наизнанку, вздулась горой, он стоял на ее вершине, глядя на Хотека сверху вниз. – В Европе-то узнают! А?
– Он это письмо писал! Он! – торжествовал Певцов. – Я его депешу на телеграфе видел. Один почерк, ваше сиятельство! – И подталкивал, подталкивал Ивана Дмитриевича плечиком, подмигивал: чего, дескать, не бывает, забудем, дружище…
Поручик от возбуждения приплясывал на месте, адъютант запрокинул голову, в горле у него плескалась серебряная водичка; Стрекалов и тот улыбался. Лишь его жена не присоединилась к общему веселью: суток не прошло, как в соседней комнате убили человека, пусть даже пустого человека, суетного, но ведь любила же его Стрекалова, любила!
– Как вам не стыдно! Замолчите! – вскрикнула она, зажимая уши.
Певцов хлопнул в ладоши:
– Внимание, господа! Внимание!
– Именем его величества всем приказываю молчать о том, что вы здесь узнали, – торжественно объявил Шувалов. – Это тайна, затрагивающая интересы Российской империи. Разгласившие ее будут арестованы по обвинению в государственной измене.
«Ага, – прикинул Иван Дмитриевич, – а ведь и в самом деле можно теперь шантажировать и Хотека, и даже императора Франца-Иосифа. Посол-убийца! Позор на всю Европу! Скандал… Только вот вопрос: польза-то будет России или только графу Шувалову? Или России в его лице? А заодно и Певцову в лице Шувалова?»
– А я всем расскажу, – бесстрашно заявила Стрекалова. – Пускай все знают! Делайте со мной что хотите.
Стрекалов поддержал жену:
– И я… Слышишь, Катя?
– Вы меня поняли, повторять не буду. Все. Балагану конец… Ротмистр! Эту публику гнать отсюда.
– Слушаюсь, ваше сиятельство!
– То есть как, – изумился поручик, – гнать?
: – В шею, – сказал Шувалов.
Растерянно оглянувшись на Ивана Дмитриевича, поручик взял с подоконника свою шашку. Пальцы дрожали, он никак не мог ввести клинок в ножны. Стрекалов помог – направил лезвие.
– Пойдем, брат, – сказал ему поручик. – Не нужны мы им.
Осколки разбитой скляночки захрустели под его сапогами. Стрекалов потянул жену за руку, она повиновалась нехотя, как ребенок, который не хочет быть там, куда ведут. Чавкнуло под ее башмачком грибное месиво, последний раз плеснул у порога траурный подол, унеслась во тьму белая стрелка – разлезшийся шов на спине.
Иван Дмитриевич держался отдельно, сам по себе, но Стрекалова, уходя, даже не взглянула на него. Ее муж тем более. Обломив свои рога о собственную грудь, он гордо нес полегчавшую голову, вел жену за руку, и она не отнимала руки. И поручик, хотя недавно готов был ради Ивана Дмитриевича из рая в ад перебежать, на прощанье не сказал ни слова.
Все трое гуськом втянулись в коридор. Их выгнали, выставили, отбросили за ненадобностью. Но ничто не могло их унизить. С ними и с Боевым было истинное мужество, истинная любовь. Позади оставалась жалкая мышиная возня.
На рассвете, вскоре после того, как часы в столовой Путилина-младшего пробили двенадцать раз, отметив минуту смерти Ивана Дмитриевича, хозяин встал и предложил гостю полюбоваться восходом. Они вышли в сад, где стоял нежный, при безветрии особенно сильный и чистый запах влажной зелени; выбирая из травы бело-розовые земляничины, раздвигая кусты цветущего шиповника, спустились к Волхову. Солнце еще не взошло. Под белесым небом поверхность реки казалась матовой, туманом курилась полоска ивняка на противоположном, пойменном берегу. Там же темнел причаленный паром. Подошли к скамейке у обрыва, которую, как оказалось, поставил здесь еще Иван Дмитриевич. Сели. У самых ног чертили воздух стрижи, тыкались в глину. Под их суетливый гомон Путилин-младший продолжал свой рассказ. Он сообщил, что в мае 1871 года его отец был принят Александром II и в приватной беседе напомнил государю латинское изречение: благо всех – вот высшая справедливость. «Ваше величество, – сказал он, – Хотек, избавляясь от соперника, убедил себя, будто своим преступлением служит благу Австро-Венгерской империи. Но это изречение истинно лишь в том случае, если человек, сомнительным путем добивающийся общего блага, себя самого исключает из числа тех, кому его поступок пойдет на пользу…»