В кабинете у Шувалова имелось трое часов – настенные, настольные и напольные. Все они показывали разное время.
– Эти доклады, – наставительно произнес Шувалов, – не напрасная трата времени, как вы считаете. Наедине с чистым листом бумаги я глубже вникаю в суть дела. Я убежден: убийство было тщательно подготовлено. Певцов прав. Нужно найти в себе мужество признать, что князь фон Аренсберг пал жертвой чьей-то хитроумной интриги.
Иван Дмитриевич помалкивал, не возражал, хотя опыт подсказывал ему, что в обычной жизни убийство – это чаще всего случайность. Замысел рождается мгновенно и тут же приводится в исполнение.
Выслушав рассказ о сонетке в княжеской спальне и о визите на Кирочную, Шувалов начал сердиться:
– Любовь, ревность, оскорбленное самолюбие – все эти мелкие житейские страстишки, с которыми вы, полицейские, привыкли иметь дело, здесь не в состоянии ничего объяснить. Мы расследуем преступление государственной важности. Обретите же наконец соответствующий масштаб мысли!
– Я хочу сказать, что князя убил человек, бывавший у него в спальне.
– Допускаю. Но что вы прицепились к этой Стрекаловой? Не сама же она связала своего любовника по рукам и ногам и задушила подушками? И главное, зачем?
– А муж? – напомнил Иван Дмитриевич.
Шувалов схватился за голову:
– Что за испанские страсти бушуют в вашем воображении! Мы не в Севилье!
– Недавно я читал статью в медицинском журнале, – сказал Иван Дмитриевич. – Автор доказывает, что в Петербурге девочки созревают раньше, чем в Берлине и Лондоне. Примерно в одном возрасте с итальянками.
– Это вы к чему?
– К вопросу о темпераменте русского человека.
– Вы думаете, мне не хочется верить, что князя придушил рогоносец-муж, ревнивая любовница или его же собственный лакей, польстившийся на серебряную мыльницу? Очень хочется. Но не могу я в это поверить, поймите! Так запросто не убивают иностранных дипломатов. Тем более в России. Я лично подозреваю польских заговорщиков. Ведь на графа Хотека тоже совершено покушение.
– Издали бросить кусок кирпича и убить человека? Навряд ли, – усомнился Иван Дмитриевич.
– Важен факт! Кстати, откуда вам это известно?
– Слух прошел.
– Удивительно! Все знают всё и даже больше того. Хотеку, например, кто-то сказал, что фон Аренсберга убили мы, жандармы. Он будто связан был с русскими эмигрантами. Каково?
– А что, действительно был связан? – заинтересовался Иван Дмитриевич.
– И вы тоже! – огорчился Шувалов. – Разумеется, нет. Но не случайно ползут эти слухи. Кто-то стремится подорвать влияние нашего корпуса…
Сидя у стены, как проситель, Иван Дмитриевич слушал, поддакивал, а на языке вертелся вопрос: кто следил за домом князя? И было чувство, что он сел за один стол с игроками, которые заранее распределили между собой выигрыш и проигрыш.
– Хотек ведет себя вызывающе, – говорил Шувалов. – Мне он не доверяет и требует поручить расследование представителю австрийской жандармерии. Но этого не допускает честь России!
– Правильно, ваше сиятельство! – горячо одобрил Иван Дмитриевич.
Честь России никогда не была предметом его насущных забот, однако нахальство австрийского посла заставило ощутить себя гражданином великой державы, чье место в мире и чья гордость зависят, оказывается, не только от мудрости канцлера Горчакова или боевых качеств гогенбрюковской винтовки, но и от того, хорошо ли он, Иван Дмитриевич Путилин, делает свое дело.
– И это не все, – пожаловался Шувалов. – Хотек предъявил еще два требования: поставить вне закона деятельность «Славянского комитета» и в знак траура приспустить флаг на Петропавловской крепости. При отказе намекал на возможность разрыва дипломатических отношений.
– Чем это грозит? – обеспокоился Иван Дмитриевич.
– Пока трудно сказать. Но в Вене есть круги, которые могут использовать инцидент в Миллионной как предлог для антирусской кампании. Ситуация такова, что достаточно бросить камешек… Вслед за ним низринется лавина…
Как всегда в минуты волнения, Иван Дмитриевич начал заплетать в косицу правую бакенбарду – привычка, от которой его тщетно пыталась отучить жена. Он ничего не понимал. И все-таки мысль о сонетке немного успокаивала. Стоило потянуть за сонетку, и весь этот чудовищный бред расползался, как костюм Арлекина. Такой костюм на домашнем спектакле для избранных демонстрировал актер Лазерштейн. Иван Дмитриевич, будучи еще простым сыскным агентом, проник туда под видом рассыльного из ресторана, выслеживая одного лжебанкрота из купцов. Арлекина играл сам Лазерштейн. По ходу спектакля партнер дернул незаметную ниточку в его ярком платье, и весь костюм, виртуозно сметанный единственной ниткой, вдруг развалился на куски; под рукоплескания приятелей среди вороха разноцветного тряпья остался стоять тощий, как скелет, веселый Лазерштейн в одних панталонах.
Вокруг преступления в Миллионной и Певцов, и Шувалов, и Хотек громоздили черт-те что и сами пугались эха собственных подозрений. В Петербурге эхо как нигде. Но стоило потянуть за сонетку, и все расползалось. Дело было просто. Иван Дмитриевич мрачно теребил косичку, сплетенную из правой бакенбарды. Какие к черту заговорщики! Хотелось подойти к окну, рвануть раму и крикнуть на всю Фонтанку, на весь город: «А дело-то просто!» – Может быть, я слишком устал за сегодняшний день, – Шувалов страдальчески потер пальцами виски. – Но мне кажется, что слухи о смерти князя начали распространяться еще до того, как он был убит.
Дней за десять до преступления в Миллионной Иван Дмитриевич, облачившись в драное пальтецо из серой коломянки и повязав голову под фуражкой бабьим платком, чтобы не видны были бакенбарды, хорошо известные всем питерским уголовным, шнырял среди портовых амбаров. Там, как доносил один из агентов, прятал нахищенное добро неуловимый Ванька Пупырь, бандит и беглый каторжник.
Пупырь был грозой Петербурга. Сорванные с прохожих шубы, шапки, часы и кольца исчислялись уже сотнями. При этом были найдены три трупа, и все три с проломленными головами: по слухам, Пупырь орудовал гирькой на цепочке, причем ходили слухи, что гирька у него не чугунная и не медная, а золотая. Конечно, Иван Дмитриевич этому не верил. Но он знал: при блеске этой гирьки сами слетали с голов собольи шапки, а перстни, десятилетиями не сходившие с пальцев, слезали легко, как по мылу. Пупырь был жесток и осторожен. Выдирая у какой-то мещанки копеечные серебряные сережки, он порвал ей уши, а девочке, поднявшей крик, разбил кулаком лицо. На свой промысел Пупырь выходил всегда один, без помощников, поэтому изловить его было трудно. Вот и с портовыми амбарами не повезло, агент ошибся. Иван Дмитриевич шел по берегу, когда услышал приятный гудок баритонального тембра: итальянский пароход «Триумф Венеры» швартовался у причала. Он прибыл в Россию с грузом апельсинов и лимонов.
Так рассказывал дед, и в детстве я верил безоговорочно. А позднее засомневался: название у парохода чересчур декадентское, подходящее для конца века, но не для семьдесят первого года. К тому же конец апреля, пускай начало мая по новому стилю. Не рановато ли для навигации? Да и груз не по сезону.
Дед ничуть не смутился. Мои сомнения относительно груза и навигации он попросту отмел, не снисходя до объяснений, а про название сказал, что в поместье у Путилина-младшего не случайно имелся ялик того же имени. За год до смерти Иван Дмитриевич сам его построил и сам окрестил.
Итак, 25 апреля 1871 года «Триумф Венеры» стоял в порту, но дед не торопился объяснять, какую роль этот итальянский пароход сыграл в дальнейших событиях. Он в кажущемся беспорядке разбрасывал по холсту мазки и линии, чтобы потом одним движением кисти объединить их в целое, ослепить мгновенным проявлением замысла, до поры скрытого в хаосе.