– Что же я не разглядел? – с улыбкой спросил Хабаров.
– То, что я вижу даже спиною.
Алина вздрогнула и затаила дыхание.
– Тебе не хватает Сокровенной Любви. Сильное чувство все расставляет по местам, строит перспективу.
– Любовь… – усмехнулся Хабаров. – Наслушался я тебя. Сейчас она живет во Франции с мужиком, не отягощенным философией. Двуногие любить не умеют. Лицемерить, лгать – да. А любить… Я расскажу тебе про любовь. Я пацаном был. Мимо дома одного, к лотку, за мороженым, бегал. Как сейчас помню, краска на доме была грязно-синяя, облупившаяся, чешуей дыбом стояла. В доме жил кто-то. Возле все время ковыляла старая облезлая собака. Знаешь, если старость имеет воплощение, это была она. Колченогая, с больными суставами, с трясущейся головой и неверной поступью пьяного моряка. Всякий раз, как подходил к этому дому, я ловил себя на мысли, что боюсь не застать на прежнем месте этого пса, потому что на его морде было написано, что дни сочтены. Но нет! Всякий раз псина была на своем посту. Потом окна дома заколотили досками. Жильцы переехали. Получили квартиру в новостройке. Была зима. Снег искрился. Лед потрескивал от мороза… Редкие случайные снежинки падали на спину лежащей у дверей необитаемого дома собаки. Падали и не таяли … На ее месте я быть не хочу.
Они долго молчали.
– Завтра уходишь? Решил? – спросил Хабаров.
Старик кивнул.
– Наберитесь терпения и ждите.
Он ладонью загреб уголья.
– Саша, как ты там выжил?
– Выжил… – не вдаваясь в подробности, ответил Хабаров. – Тебе этого знать не нужно. Знание умножает скорби. Иди спать.
Оставшись один, Хабаров привалился спиной к старому трухлявому пню и неподвижно застыл, немигающий, невидящий взгляд устремив куда-то поверх костра……Тяжелый спертый воздух, духота, полумрак. Заплесневелый каменный мешок три на четыре с половиной метра. Тусклая зарешеченная лампочка в стене над ржавой металлической дверью. Слева от двери вечно воняющая фекалиями уборная – пресловутая «параша». Нары в четыре яруса. Откидной столик на цепях у противоположной от входа стены. Выше – узкая щель окошка. Решетка. Не дотянуться. Сквозь него – кусок неба. Девятнадцать человек. Следственно-арестованные. Бледные лица. В темных ямках-глазницах внимательные настороженные глаза. Строгая иерархия. Свои законы. Нижние шконки у окна для людей авторитетных, второй ярус и шконки первого ближе к «параше» – бизнесменам и чиновникам, третий и четвертый – голодранцам, с которых взять нечего. Начиная со второго яруса спят по двое, валетом или по очереди. На третьем и четвертом – остальные одиннадцать. Есть двое шнырей – молодых педерастов, но они не в счет. Утром встанут, порядок в камере наведут – и под нижние шконки, пока первый и второй ярус не проснулись.
В то первое утро в следственном изоляторе, дождавшись своей очереди, Хабаров спал на определенной ему второй шконке, как вдруг пределы камеры огласило жалобное поскуливание. Застигнутый шнырь, отхаркиваясь кровью, уползал, поскуливая, в «трюм».
– Что это? – приподнявшись на локте, спросил он соседа.
– Шныря застали. Учат, – безразлично пояснил тот. – Привыкай.
Весь день и половину ночи Хабаров провел на допросе. Менялись лица, менялись вопросы. Он-то, наивный, думал – мать родная! – что это только в гестапо да в НКВД, когда-то, у праотцов: свет лампы в лицо, ноги-руки наручниками к табурету, кулаком в зубы, полиэтиленовый пакет на голову… Так – много, очень много часов. Убеждения, разъяснения, угрозы, мат, сила. По кругу. До тошноты. До отупения. До помутнения рассудка.
Такое же утро. Отчаянный визг шныря, того же самого, хилого белобрысого мальчишки, с «цветами» пиодермии на руках, на шее, под одеждой, скорее всего – везде.
Допрос. Нет света лампы в лицо. Не бьют. Нет пакета. С чего бы?
Длинный коридор. Крик цирика [11] : «Стоять! Лицом к стене!»
Лязг запоров. Снова тот же голос: «Построиться по два. Живо!»
Топот ног по рыжему кафельному полу. Шепоток в спину: «Братишка, держись…»
Пустая камера. «Почему?»
Додумать не успеваешь. Ремнем стягивают руки на запястьях, вчетвером подтягивают, крепят ремень на верхних нарах под потолком. Ноги связывают бечевкой и тоже наверх, но к нарам у противоположной стены. Растяжка. Спортивные брюки с трусами спускают до колен, член тоже перевязывают бечевкой. На прощание со смешком: «Созреешь, свистни!» Назад, в камеру, затаскивают под руки…
Снова утро. Жалобное завывание. Плач. Крик:
– Тебя сколько учить? Дерни отсюда, пидор вонючий!
Визг и испуганное: «Не на-а-да-а-а!»
– Что там? – повернуться посмотреть было дороже, от растяжки ныло все тело.
– Шныря Махно опять учит. Парашу вылижет, жить будет. Нет – значит, нет.
– Как?
– Языком, как! – и сосед безразлично уставился в противоположную стену.
Махно, рыжий юркий крепыш, живший на второй шконке напротив, отвечавший за соблюдение порядка в камере, наступив все тому же белобрысому шнырю ногой на щеку, старательно прижимал его лицо к недрам «параши». Щуплый малец выворачивался из-под добротного ботинка Махно и не-то плакал, не-то жалобно скулил.
– Махно, – Хабаров медленно перевернулся на бок, – тебе бы с цириками из одного котла хлебать.
Тот изумленно вскинул брови.
– Объяснись.
– Саня, молчи! Сами разберутся. Молчи! – зашептали с верхних нар. – Не по понятиям.
– Оставь шныря. Пусть ползет под шконку. Он тебе ничего не должен.
– Чё за гнилой базар?! – немигающим взглядом Махно обвел притихший контингент.
Воспользовавшись ситуацией, шнырь молнией метнулся под шконку.
Махно рванул за одежду Хабарова и сбросил на пол.
– Может, ты за него полизать хочешь?
Добротный удар под дых поставил Махно на четвереньки.
– Су-ка! – прохрипел Махно, отдуваясь. – Банщик, перо!
Перекидывая заточку с руки на руку, он пошел на Хабарова.
– Молись, падло батистовое! Ща душонка отлетит. Отмаешься!
Сверкнула заточка.
Удар ногой в низ живота. Звон металла о бетон. Сдавленное рычание рыжего. Слабая потасовка. Спокойный тихий голос со вздохом:
– Устал я от вас. Прекратите, – сказал лежавший на нижних нарах у окна высохший старичок с аристократической фамилией Ягужинский.
Махно тут же отпустил Хабарова и, прихрамывая, пошел к шконке.
– Махно, бездельник, из ничего шуму столько поднял. Я огорчен, – тяжело дыша, все так же тихо произнес владелец привилегированной шконки. – А ты, новенький, зря это. Шнырь заслужил. Его учить надо. Методы, конечно, – он поморщился, – не одобряю. Но по закону Махно прав.
Оттопырив мизинец, украшенный кольцом с крупным камнем, он вытер пот со лба. В этой духоте ему было несладко.
– С тобой теперь что делать будем? Или ты теперь тоже шнырь, или ты отыграешь жизнь этому человеку. Таков закон, – он расстегнул пуговицу, распахнул ворот рубашки. – Мой закон.
Желтыми болезненными глазами Ягужинский глянул на Хабарова. Тот выглядел не лучше. Привалившись всем телом к металлической двери, он едва держался на ногах.
– Как это, «отыграю»?
– В карты. Я большой поклонник игры в бридж.
Чувствовалось, что, поясняя, он делает большое одолжение. Разговор начинал его раздражать.
– Если откажусь?
– У нас будет новый шнырь. Ты же с окровавленной заточкой в кармане церберам будешь сдан, – он снова отер пот. – Но это завтра. Устал я сегодня от ваших споров. Худо мне. Иди, мил человек, отдохни. Напоследок…
Ближе к вечеру Хабаров попросился на допрос.
– Камень с души пошел снять, – схохмил Махно.
– Помолчи, – урезонил его Ягужинский. – Со мной в паре играть будешь. Пробей тему. Карты закажи. Свету побольше. Да заплати пощедрее, чтобы не мешали нам. Вина пусть принесут, хорошего. Мальчик тоже пусть играет. Его жизнь.
– Но, Аполлон Игнатьевич…
– Я так хочу. Перед Богом все равны.