Тонкий слой свежего снега нападал за ночь, и на нем они увидели отчетливый след босой ступни. Они стали подниматься дальше и находили один за другим следы — кто-то прошел босыми ногами вверх по вечным снегам. То были легкие, но отчетливые отпечатки очень маленькой красивой ноги. Постепенно они делались все легче, все слабей, под конец это были лишь намеки на следы, еле приметные прикосновения к снегу. А потом они совсем пропали. Обратно никакие следы не вели.
Старуха стояла и смотрела на эти исчезающие знаки, оставленные ногою, которая перестала касаться земли, оставленные созданием, утратившим свою тяжесть и воспарившим вверх. В ту высь, которая здесь, над боговой горою, была так прозрачно-ясна, что казалось, можно потрогать звезды руками.
— Он воротился назад, — тихо сказала она про себя. — Так я и думала.
— Сюда он всегда устремлялся, когда ему случалось выйти из нашей хижины, — добавила она немного погодя, — сюда его влекло. Теперь он сбросил с себя покров, под которым скрывался, сбросил свою земную оболочку и снова стал тем, кто он в действительности есть. Отец взял его к себе обратно.
Она стояла молча, ничем не выдавая скрытых движений своей души, потаенных мыслей и чувств. И держала в охапке то, от чего он освободился, что он получил от нее , что она сделала для него своими руками, — быть может, она чувствовала укол в своем земном материнском сердце оттого, что он просто снял все с себя и швырнул прочь, но, если и так, по ней нельзя было этого увидеть. На ее старом, морщинистом лице нельзя было прочесть ничего, и от сильного душевного волнения, какое было заметно в ней прежде, не осталось и следа теперь, когда она поняла, что произошло. Когда она поняла все. Но вероятно, многое из долгой ее жизни прошло перед ее мысленным взором в эту минуту, когда все казалось завершенным и темная загадка наконец разрешилась, разъяснилась благодаря этим отпечаткам на вечных снегах. На мгновение она закрыла глаза, и пришелец вспомнил из ее рассказа, что она имела обыкновение так делать, когда душа ее бывала полна чем-либо до краев. Затем она вновь открыла их, свои древние глаза, которые, казалось, все перевидали. И еще раз взглянула на оставленные им знаки — знаки того, что он ее покинул, на легкие отпечатки ступни, необыкновенно маленькой и изящной для взрослого мужчины.
— У него были такие красивые ноги, — тихо сказала она, словно укоряя себя за то, что не довольно думала об этом прежде. — Руки и ноги были у него такие красивые.
Она постояла еще немного, а затем начала медленно спускаться по снежному покрову вниз, к серому подножию горы, назад к земле. Пустилась в обратный путь, к себе домой.
Она шла теперь медленней, хотя и под гору: ей некуда было больше торопиться. Или, возможно, она была погружена в свои мысли и оттого шла медленней обычного. Если так, то думала она, верно, об этом своем сыне, чьи ничтожные земные пожитки она несла обратно, в свою хижину, в свое одиночество. И, быть может, также о его могущественном отце, зачавшем его когда-то у нее во чреве.
Пришелец, который следовал за нею на некотором отдалении, тоже шел и думал о сыне бога, что вознесся ввысь с этой странной, таинственной горы, сбросив с себя одежды из козьих шкур — покров, скрывавший его как сына некоего бога, который, по всей видимости, был также и козий бог, однако воистину больше, чем просто козий бог. Оставался ли он все так же сед, когда, ступив последний раз на снег легкою стопой, вознесся ввысь, воспарил к звездам, или в тот миг к нему уже вернулась молодость? Вероятно, он уже был тогда вечно молод. И, конечно, лицо его было уже совсем иным, чем прежде, более походило на лик бога.
Потом он подумал, что другой сын бога, тот, который повинен в его ужасной судьбе, который обрушил на его голову свое зловещее проклятие, — он ведь тоже как будто вознесся на небо с горы, был поднят туда своим богом-отцом на облаке, если верить россказням людей, которые чтят и любят его. Но только перед этим он был распят, что, по их понятиям, сделало его необыкновенно замечательным, а жизнь его — исполненной глубокого смысла и значения для всех и на все времена. Между тем как этот сын бога рожден был, кажется, лишь затем, чтобы сидеть в полутьме на пороге ветхой пастушьей лачуги да смотреть на мир, на суетню и хитроумные затеи людей, на свой собственный роскошный храм — и лишь смеяться над всем вместе.
Внезапно его осенило, он понял, что ему напомнила эта вечная улыбка. Ну конечно, одно из изображений бога, которое он видел вчера в Дельфийском храме, старинную фигуру, что стоит где-то в дальнем углу, словно уступая место более новым и красивым изображениям. Там была точно такая же улыбка, необъяснимая и непроницаемая, бессмысленная и полная неисповедимого смысла. Ни добрая, ни злая, и этим отчего-то наводящая ужас. Фигура эта представляет, верно, того же бога, что и другие изображения, — старухиного бога, которому воздвигнут этот храм, но видно, что она очень древняя, так же как и загадка ее каменной улыбки.
Да, бог непостижим, жесток и грозен. Это и она на себе испытала, эта сивилла, которая узнала его близко, как никто другой, была одержима им, любима и проклята им, которая всю свою жизнь прожила для него, да еще и родила ему сына. Сына, который появился на свет, пожалуй, лишь для того, чтобы показать, что полное бессмыслие тоже божественно. Либо для того, чтобы отомстить ей за ее любовь к этому однорукому, за ее недолгое летнее блаженство в его объятиях — на его единственной руке. За то, что она, кроме бога, познала что-то иное. Кроме любви к богу, познала иную любовь.
Да, бог зол, в этом она права. Бессердечен и злобен. Бог мстителен и не спускает тому, кто посмеет любить кого-то, кроме него. И тому, кто посмеет не позволить ему приклонить голову к своему дому. Он жесток и чужд милосердия. Ему нет дела до людей, он думает лишь о самом себе. И он никогда не прощает, никогда ничего не забывает.
Но мне тоже нет дела ни до кого, кроме себя! И я ненавижу его, как он ненавидит меня. Он проклял меня — что ж, и я его проклинаю!
Я не склоню перед ним головы. И я бессмертен, как он! Он сам сделал меня таким — хотя и по злобе, отнюдь не для того, чтобы я радовался этому. Это входит в его проклятие, это самое жестокое, что в нем есть. И однако, я бессмертен! Хотя мое бессмертие иное, чем у него.
Он восседает на престоле, наслаждаясь вечною молодостью на небесах, куда он вознесся, провисев несколько часов на кресте, я же обречен мучиться на земле во веки веков. Я блуждаю по свету, гонимый непокоем, какой он во мне поселил, и моей злосчастной душе никогда не узнать блаженства. Я буду вечно жить в этом мире, который сам он давно покинул, и мне не увидеть иного мира, кроме этого. Изо дня в день, из года в год, века, тысячелетия осужден я смотреть на него своими старыми глазами, которые все проницают, которые вновь и вновь зрят ничтожность всего. Смотреть на этот покрытый пеплом мир. Вот для чего он меня избрал. На что меня осудил. Но я не склоню перед ним головы! И моя ненависть бессмертна, как его!
Так он думал о своей судьбе, и все в нем возмущалось, пока он шел следом за старухою, видя ее серую фигуру немного впереди себя.
Напоследок им пришлось идти при свете одних лишь звезд, луна зашла, но здесь тропка была ей особенно хорошо знакома. Туман совсем рассеялся. Когда они наконец пришли, занималось уже утро нового дня, и они, не заходя в хижину, сели на грубую каменную скамью возле нее. Солнце пока не светило над открывавшимся взору пространством, но слегка побледневшее небо обещало его скорый восход.
Возмущение еще не улеглось в его душе, и он вдруг воскликнул с такою запальчивостью, будто продолжал начатый ранее жаркий спор с нею: