Яблоки, к которым он прикасался, не срывая с дерева, тоже становились золотыми.
Пришел царь Мидас домой, взялся за скобку двери своего простого дворца, и дверь вся стала литой из чистого золота — сияет при солнце так, что глазам больно смотреть на нее.
— Я сделаю весь мой дворец золотым! — вскричал Мидас, едва не упав в обморок от радости.
Разделся царь от усталости, захотел выкупаться в ванне — нельзя: лишь только он окунул одну ногу, как с трудом выдернул — вода стала густеть, отвердевать, превращаться в золото.
Стал Мидас одеваться, не выкупавшись — платье на тело не лезет, коробится, становится жестким, золотым. Края его тонкие кожу режут, точно ножиком.
— Тьфу! Уж этого-то не ожидал! — вскричал Мидас, начиная понимать главную сущность выпрошенного дара.
Он лег отдыхать без платья.
— Не беда, одеялом покроюсь, укутаюсь.
Нельзя! Одеяло золотое лежит, как доска, поверх мягкой перины.
— Без него обойдусь! Жарко, тепло в летнюю пору.
Подушки так привлекательны усталому Мидасу. Прыгнул на них с размаху… и ушиб себе голову — золотые они, литые, жесткие.
Царь грустно задумался.
— Нищий и тот подстилает циновку, чтобы было помягче, стелет солому, а мне спать на голых золотых слитках приходится. Нищий имеет ветошку для покрытия наготы, а мне нечего надеть на себя. Нищий хоть в луже купается, а мне и рук вымыть не в чем, обтереть сухим полотенцем грязь с себя нельзя — всякая ткань твердеет, становится золотом… тьфу!..
Взглянул огорченный царь из спальни в дверь и увидел, что в столовой ему обед подан. На роскошно убранном столе всякие супы и жаркие дымятся: жирный барашек с цельной головой из глубокого блюда выглядывает, дрозды, куропатки, утки крылья расправили, точно лететь со стола собираются; перед ними сдобный хлеб с изюмом горой вздулся, узорами из миндаля испещренный.
Облизнулся Мидас на все это, глядя из спальни, и бегом побежал, кое-как золотой сорочкой прикрывшись, жесткой, точно кованый панцирь. Идет он по анфиладе комнат — золото везде сияет. И так ему опротивело глядеть на его яркий желтый цвет, что булыжник и рогожа стали казаться красивее этих глыб и парчи.
Сел Мидас на стул и уже не удивился, что его седалище мгновенно позолотилось, а со страхом взглянул на роскошные яства, и дар свой гибельный старается скрыть, чтобы придворные не заставили его, как раба, все превращать для них в золото.
— Кушайте, друзья мои, кушайте! — говорит он любимцам. — А я сыт, угостил меня Бахус на Пактоле.
А на самом деле у него внутренности ноют от голода; глаза, как у волка лютого, разгорелись от зависти; съел бы он вместе с кушаньем этих обедающих придворных.
Взял он украдкой кусочек маленький и в рот положил — нельзя разжевать, золотом стало мясо барашка.
Взвыл царь Мидас, проклиная свою алчность, и бегом убежал к реке, боясь, что Бахус уйдет оттуда.
— Чего тебе, царь? — спрашивает веселый божок.
Упал несчастный в ноги ему и стал молить:
— Избавь от твоего дара погибельного!..
Велел ему Бахус в реке выкупаться, сказал, какое заклинание при этом произнести, и золото ушло в реку. Стали его люди там находить, руда явилась, а Мидас возненавидел его до такой степени, что не вернулся домой, в золотой дворец, а поселился в пещере, стал жить отшельником, но глупость природная и тут повредила ему.
Бахус ушел с берегов Пактола. Вместо него явился там Пан, гений полей, и стал играть на свирели.
Мидас подружился с ним и принялся дразнить Аполлона тем, что слушать дудку Пана несравненно приятнее, чем Аполлонову лиру.
«Что с дураком спорить?!» — подумал Аполлон и долго не обращал внимания на булавки Мидаса, а тот продолжал дразнить его всякий раз, как тот проезжал мимо него по небу:
— Гудок Пана лучше твоей лиры, Феб! Слушать его несравненно приятнее!
Наконец Аполлону это наскучило. Он наклонился со своей колесницы), схватил Мидаса, отодрал за уши и вытянул их длинно-длинно, так что стали уши ослиными, повисли и хлопают, шерстью обросли.
Заплакал Мидас от стыда и ушел из пустыни во дворец, пока никто еще из поселян не видал его превращения.
Пока он жил отшельником, то волосами оброс до неприличия, точно дикарь из-за северных гор.
Позвал Мидас цирюльника и велел обрить ему бороду, а кудри лишь немного подстричь, чтобы никто не видал, какие у него сделались уши. Заклял он цирюльника, пригрозил казнью, приказывая молчать о ушах его.
Цирюльник, на беду, был молодой и болтливый. Вертится у него все одна и та же мысль, что у царя Мидаса ослиные уши, с каждым днем сильнее разбирает его охота кому-нибудь выболтать про это.