Женька тянулась к нему своей всепрощающей улыбкой, всё вчерашнее предавалось забвению, ему давали понять: нет, не такой уж горький он пропойца… Совесть его начинала нестерпимо грызть и боль эта всегда вызывала приступы бурной нежности: хотелось обнять, приласкать, утешить Женьку, укачать её, зацеловать солёные глаза и щёки. И всегда этот немудрёный порыв искреннего оправдания самого себя она принимала за ниспосланное ей свыше незаслуженное счастье, и с граничащей с безумием готовностью жадно отдавалась чувству, неумело пуская его в себя, добросовестно исполняя всё, чему научилась за пять лет супружеской жизни.
И в этот раз, на предельной скорости пронизывая ночной город, въезжая не тормозя в арку дома, запирая «жигулёнка» и поднимаясь через две ступеньки (лифт работал только до полуночи) на одиннадцатый этаж, он мысленно прокручивал в голове знакомые, с небольшими вариантами, расклады: «Привет. Ты спишь?». «Ужин на кухне». «А ты не будешь?». «Я сплю». «Тогда и я не буду». «Почему не позвонил?». «Там не было телефона». «Где — там?». «Не лови меня на слове. Там — на работе. Неужели ты мне не веришь? Я мчался по Москве, как Аэртон Сенна — величайший в мире гонщик. Он, кстати, разбился». «Не надо, Дима, не мучь меня, умоляю, не унижай, я не такая идиотка, как бы тебе хотелось…»
Нет, сегодня он устал (как всегда после поездок к Нинке), сегодня никаких дискуссий. «Привет», и обидевшись на холодный приём — спать на диван в гостиной. Так бывало много раз, такая тактика тоже, не всегда, правда, давала ожидаемые результаты. Надо только проявить выдержку и подольше не прощать незаслуженной обиды, когда наутро предложат мировую.
Поэтому он очень забеспокоился, когда на его продолжительные звонки никто не открыл дверь.
С омлетом не клеилось: лук подгорел, сметану купить он забыл, молоко оказалось кислым. Пока искал в кухонной стойке банку с надписью «Детская молочная смесь», разводил эту окаменевшую гадость в холодной воде, вбивал туда яйца, миксером пытался вспенить подозрительно пахнувшую блёклую жижу, — подгорели и шампиньоны.
— Ты гипнотизируешь меня. Видишь — всё валится из рук?
— Помочь?
— Сиди, надо восстанавливать утраченные навыки.
— Зачем? Я ненадолго.
— На сколько?
Задавать этот вопрос было не нужно, он это поздно понял.
— Не пугайся, Дима. И прояви благородство: прости меня за очередную слабость. Съем омлет и уйду.
Она вдруг резко встала, почти вскочила со стула.
Это произошло шумно и так неожиданно, что кастрюля со взбитыми яйцами, описав в воздухе неправильной формы параболу и выплеснув на неудачливого кулинара часть содержимого, выскользнула у него из рук и покатилась в направлении оконного проёма.
Они помолчали.
— Прости, это я виновата.
Она вышла в прихожую, вернулась с бутылкой шампанского.
— Оставь, я потом вытру. Открой. Давай выпьем. Ты помнишь эту банку?
Он не понял.
— Какую банку?
— Эту. Молочную смесь для детей? Помнишь?
Видимо, ответ на этот вопрос был для неё очень важен, потому как глаза вдруг стали чёрными, а свалившаяся на лоб прядь, плотно сжатые кулаки и ушедшая в плечи голова придали облику угрожающее выражение.
— Помнишь?!
Ещё минуту назад Дима мог поклясться, что — убивай его — он и понятия не имеет о происхождении в доме этой загадочной банки. Детское молоко. Зачем? Детей нет. Сам он отдаёт предпочтение коньяку. Женька любила сухое…
И вдруг…
Ну конечно же, как будто вчера… Ноябрь, день, хмарь, они лежат на раздвинутом диване (вон он стоит в гостиной) — кровати не было, работает телевизор (сейчас другой, «Сони», старый на даче), Женька в своём лучшем наряде — «без ничего», усталая, измученная, счастливая лежит одеялом пуховым поверх него и, шепча нежности под чавканье пролётных автомобилей, раскалёнными углями губ бесстыдно воспламеняет его тело. Губы эти, оставляя после себя уродливые ожоги, замирая и продолжая захват, неспешным продвижением предвещают развязку. Они ищут. Находят. Поглощают. Они начинают своё безжалостное разрушение. Он кричит. Он никогда не кричит. А тут кричит. Ему кажется — ещё немного и он взорвётся, перестанет быть, умрёт от желания проиграть этот неравный бой.
Она, задумав его изжить, забыв дышать в агонии предвкушения близкого торжества, удерживает хваткой разъярённого зверя остатки его мутнеющего сознания.
Потом они вечность лежат молча. Она засыпает, не меняя позы, а он держит руки на её голове, боясь шевелением нарушить сошедшее на него волшебство.