Обязанности свои при капитане он исполнял не просто старательно, а любовно и прямо-таки талантливо. В любой, самой казалось бы безвыходной обстановке он ухитрялся разыскать удобное место для отдыха, всегда в вещмешке у него находился сухарь, а в фляге — глоток водки или спирта. Капитан посмеивался над ним, пророчил ему в будущем должность главного интенданта армии, однако ценил хозяйственную смётку ординарца, нередко хвалил его, интересовался домашними делами.
— Не дуйся, Мирошниченко, поливай давай, — сказал капитан, расставив ноги и нагибаясь, когда они выбрались наружу.
Ординарец, посапывая от усердия, лил капитану на спину прямо из ведра, а Комеков блаженно покряхтывал, отфыркивался, щедро расплёскивая вокруг воду. Мирошниченко подал ему полотенце. Вытираясь, он говорил:
— Ты пойми, умная твоя голова, что жгешь не простые дрова, а сеялку, с помощью которой люди для нас с тобой же хлеб сеять будут. Или вы с поваром считаете, что всю жизнь воевать вам придётся? Считаете, что война всё спишет?
— Так она же поломанная, сеялка эта! — удивился ординарец недогадливости капитана. — Неужто я бы целую ломать стал? Скажете тоже!
— Пусть поломанная. Новую, её когда ещё сделают на заводе, а эту всегда починить можно.
В землянке на каверзный вопрос ординарца разогревать обед или товарищ капитан подождёт, пока он новых дров насобирает, Комеков махнул рукой: дожигай уж эти, так и быть, что с тебя возьмёшь.
После обеда потянуло в сон: сказывалась усталость последних дней, сплошь заполненных боями и передислокациями. Но спать некогда, надо было садиться за стол и писать бумажки — дело в общем нужное, но скучное, обычно комбат спихивал его на Рожковского, который хоть и отнекивался, но строчил боевые донесения с явным удовольствием. На сей раз, помимо боевого донесения, требовалась и объяснительная записка. Оправдываться Комеков не любил, предпочитая иной раз терпеть незаслуженное наказание, но сейчас винили не только его, и поэтому он долго сидел над чистым листком бумаги, покусывая карандаш и досадливо морщась. Не успел написать несколько слов, в землянку ввалился краснолицый и громогласный здоровяк-старшина. Командирский белый полушубок его был распахнут, ушанка сбита на затылок.
— Разрешите обратиться, товарищ комбат?! — гаркнул он на всю землянку.
Телефонист в углу прыснул в кулак. Мнрошниченко неодобрительно посмотрел на бравого старшину, от которого ему частенько перепадало за некоторый беспорядок, а сейчас он и сам дал маху.
— Заправься сперва, а потом обращаться будешь, — сказал капитан. — Раненых всех подобрали?
— Так точно, товарищ капитан!
— Как с боепитанием, с продуктами?
— Всё получено, товарищ капитан!
— Список личного состава готов?
— Так точно. Пришёл, чтобы вы его подписали, и я в штаб отправлю.
— С этим попозже зайдёшь, некогда сейчас.
— Писарь звонил уже, товарищ капитан.
— Подождёт твой писарь, не умрёт. Тут вот какое дело, старшина: мой капэ придётся передвинуть вперёд, поближе к наблюдательному пункту. Батареи заняли новые рубежи, не проверял?
— Проверял. Всё в порядке, окапываются.
— За шофёрами пригляди, а то они укрытия для машин в две ладони копают, больше ветками сверху стараются, а от веток какая защита.
— Будет сделано.
— Да… вот ещё что, старшина, — капитан потёр лоб рукой. — Что я тебе ещё сказать хотел?.. Ага! Управленцев не гони на ночь глядя новый капэ оборудовать, пусть отдыхают, намаялись ребята здорово. С утра завтра возьмётесь, А сюда, в эту землянку, повара поселишь… и санинструктора. Я сейчас в штаб пойду, а они пусть перебираются.
— Слушаюсь, товарищ капитан, — невозмутимо прогудел старшина, — Сами-то где ночевать будете?
— С лейтенантами своими переночую.
— Тесновато у них. Может, ко мне?
— Могу и к тебе, коли не возражаешь, мы люди не привередливые, покладистые, верно, Мирошниченко?
Тот пробурчал что-то нечленораздельное и стал рыться в вещмешке, бряцая котелком и ещё какими-то металлическими предметами.
Капитан, кивнув в его сторону, подмигнул старшине:
— Сердится мой Мирошниченко… Да, чуть не запамятовал! Выкрои, старшина, завтра часок с теми, кто занят поменьше, и стащите в одно место сеялки, веялки и прочую сельскохозяйственную технику.
— Есть! Сам об этом подумывал, товарищ капитан.
— И Пашину передай. Берите это дело на себя. А после доложишь.
— Есть доложить!
Старшина ушёл, а капитан снова склонился над столом. Дело пошло на лад, и комбат исписывал своим некрупным каллиграфическим почерком страницу за страницей. Почерк был чёток и красив, даже майор Фокин, ко всему относящийся придирчиво и во всём усматривающий, по его выражению, «загогулину», даже он любовался комековскими донесениями и приговаривал: «Быть бы тебе, комбат, первоклассным писарем, если б не родился ты отличным артиллеристом».
Кончив писать, Комеков сложил листки, с удовлетворением прижал большим пальцем хрустнувшую кнопку планшета, посмотрел на стрелки часов: половина восьмого, в самую пору идти, чтобы не вызвать опозданием новое неудовольствие заместителя командира полка.
Было уже довольно темно, по-вечернему подмораживало. После жаркой землянки, пропитанной парами бензина от коптилки, капитан с особенным удовольствием вдыхал бодрящий холодок свежего воздуха. Ординарец плёлся сзади и всё пытался жидким лучом трофейного фонарика с подсевшей батарейкой высветить тропку перед ногами комбата, пока тот не приказал ему прекратить это бесполезное занятие. Мирошниченко стал светить под ноги себе, поминутно спотыкаясь и чертыхаясь вполголоса.
Где-то рядом коротко заржала лошадь. «Это что за новости?» — удивился капитан. Но тут их окликнули:
— Стой! Кто идёт?
«Ерунда какая-то!» — снова недоумённо передёрнул плечами Комеков и спросил, вглядываясь в смутно синеющий просвет между деревьями:
— Это ты, Инна?
— Я, товарищ капитан, — отозвалась девушка.
— Одна?
— Одна.
— Почему не отдыхаешь? Что здесь делаешь?
— На посту стою, товарищ капитан.
Вместе с радостью неожиданной встречи он почувствовал раздражение.
— Кто тебя на пост поставил?! Где повар и остальные бездельники? Где старшина? Я же приказал ему!..
— Раненые у меня, товарищ капитан, — Инна подошла ближе. — Спят. А я их охраняю. А вы в штаб гитчек, да?
У Комекова горячо и больно дрогнуло сердце от этого туркменского слова, произнесённого старательно, неумело и так прекрасно. И уже стояла перед ним не женщина, встречи с которой приносят радости, а нечто значительно более близкое и родное — сестра, мать, может быть, вся Туркмения, вся жизнь со своим прошлым и будущим.
Он непроизвольно сделал шаг вперёд, нежно опустил ладони на плечи девушки. Она высвободила руки, упёрлась ему в грудь, чтобы отстранить от себя. Но не оттолкнула. Помедлила, пробежала пальцами по кожанке.
— Так и не удосужилась я пришить вам пуговицы. Сами пришили? — Она потрогала рукав тужурки. — И здесь хорошо подштопали.
Сообразительный Мирошниченко отошёл подальше и в темноте разговаривал с лошадью. В голосе его звучали необычно тёплые, ласковые интонации, и слова были такими же ласковыми, добрыми, будто не с лошадью, а с хорошим человеком участливо беседовал дока-ординарец.
«Что делать?» — думал Комеков, держа Инну за плечи. Она стояла молча и тихо, как мышка, и ровно дышала в темноте. Он рад был простоять так бесконечно долго и одновременно было как-то неловко, хотелось отпустить девушку — и боязно было отпускать, и в штаб следовало торопиться. Что делать? Может быть, на пост поставить Мирошниченко? Однако одному комбату не положено по ночам ходить. Инну взять с собой вместо ординарца? Тоже вариант не из лучших, и без того штабисты в остроумии упражняются.
Он легко, словно одним дыханием, коснулся рукой мягких завитков волос, выбивающихся из-под шапки Инны, спросил, чтобы хоть как-то нарушить молчание: