Выбрать главу

— Откуда лошадь в хозвзводе взялась?

Девушка, ожидавшая иных слов, тихонько вздохнула, невидимо улыбнулась и отступила.

— Не знаю, товарищ капитан. Думаю, приблудилась. Это немецкий тяжеловоз, вроде першерона.

— Першерон — французская порода, — подал издали голос Мирошниченко, — а у немцев…

— Ладно, ты там помолчи пока, — посоветовал ему капитан, — тебя за твою сверхъестественную чуткость не в ординарцы, а в слухачи к зенитчикам надо определить было.

Инна негромко засмеялась.

— Зачем раненых при себе держишь? — спросил капитан, обретая привычную форму. — Почему в санроту их не отправишь?

— Отправила, — сказала Инна, — восемь человек отправила. А четверо из них назад сбежали — пока, говорят, разлёживаться будем, от батареи отстать можем. Двое, которые полегче, ушли в свои расчёты, а этих я не отпустила, при себе держу.

— Старшина приходил?

— Не видела,

— Значит, сейчас придёт. Передай, пусть немедленно снимет тебя с поста, или я с него самого шкуру сниму. Ясно?

— Ясно, товарищ капитан. Но раненые…

— Раненых заберёшь с собой и располагайтесь в моей землянке — там сухо, тепло. В общем, старшина знает. Телефонисты там — пусть переселит их куда-нибудь поблизости, чтоб не мешались.

— Они не помешают, — ответила Инна, — им, беднягам, тоже сегодня досталось. Как-нибудь потеснимся. Есть не хотите? У меня целый котелок лапши с тушонкой в телогрейку завёрнут.

— Неужели для меня приготовила? — пошутил Комеков.

— Нет, — честно призналась девушка, — не для вас. Это для раненых.

И Комеков не знал, было бы ли ему приятнее, если бы Инна сказала, что приготовила еду специально для него.

— Вот покормишь, и сама поешь перед сном, — подытожил он. — Ну, жди, Инна-джан, старшину, а мы — пошли, пока Фокин за нами посыльного не направил. Мирошниченко!

— Здесь я…

— Пошли, Мирошниченко, не отставай!

Капитан зашагал, как умел ходить в батарее только он один. Ординарец то шёл следом, то пускался догонять рысцой.

— Лошадь, товарищ капитан… она тоже… войну чувствует, — прерывающимся от быстрой ходьбы голосом говорил он. — И печалится она… как человек… слёзы из глаз текут… Умное это животное… на скачках бывало… проиграет и плачет… честное слово, сам видел:.. жокеем я был… Эх, ёлки-палки, упал!..

— Не жокеем ты был, а жо…! — озорно изменил капитан одну букву и засмеялся. — Как на лошади держался, если в собственных ногах путаешься, жокей!

— Кочки тут… кочки, — оправдывался ординарец.

На душе у Комекова было весело, не удручал даже предстоящий разговор в штабе с заместителем командира полка о минувшем бое. Кстати, подумал он, почему это я у Инны не узнал, кто именно вернулся из санроты? Нужно быть более внимательным к душевному подъёму людей.

Комекову вспомнилось недавно полученное письмо от матери. Мать неграмотна, под её диктовку пишут соседи, но слова-то остаются её, материнские, и мысли её, и беспокойство, и сомнения. Пишет, чтобы сражался с врагом честно, открыто, не опозорил бы, не приведи аллах, чести своего рода, чести туркменского джигита, но и берёг чтобы себя. Очень она ждёт его и считает каждый день до встречи. А вдруг начальники разрешат ему хоть на несколько дней домой приехать? Вот недавно друг его, Пашы, с которым они вместе в армию уходили, вернулся живой и здоровый. Ходит по селу, выпячивая грудь, медалями хвастается, с девушками заигрывает. Говорит, что отвоевал своё, хоть и голова цела, и руки-ноги целы, и всё остальное на месте. Слава аллаху, конечно, что целым вернулся, но может и Акмамед уже. выполнил свою военную норму? Может попросит начальников, чтобы уважили его старую мать, которая до сих пор на красной доске почёта в колхозном клубе висит? Пусть уважут её и отпустят Акмамеда в колхоз — в колхозе тоже рабочие руки ох как нужны, мужские руки нужны..

Милая ты моя, родная ты моя мама, больше ждала, подожди ещё немножко, потерпи — ты умеешь терпеть и ждать Не знаю, что рассказывает вам мой прежний друг Пашы, не знаю, какими путями вернулся домой. Я тоже очень соскучился по дому, но я ещё не выполнил свою «военную норму», да и кто её выполнил, если фашизм ещё смердит на земле! Правда, когда я лежал в госпитале, меня хотели комиссовать, потом давали три месяца отпуска для поправки. Прости меня, мама, но я отказался, я не считал себя вправе отдыхать, когда сражаются и умирают мои товарищи, иначе я на всю жизнь перестал бы уважать себя, а человек, лишённый собственного уважения, — как слепой верблюд в чигире: он дышит, ест, двигается, делает работу, но он не живёт. Я не писал тебе об этом, я боялся, что ты можешь не понять меня правильно. Но случись такое ещё раз, я поступил бы так же, мама.

— Мирошниченко! — окликнул он ординарца.

— Ну я! — хмуро отозвался тот, поблёскивая своей дотлевающей мигалкой.

— Когда вернёмся, узнай фамилии раненых бойцов, которые не остались в санроте. И сразу доложи мне.

— Чего докладывать! — тем же тоном, но уже с ноткой превосходства, ответил Мирошниченко, — Могу и сейчас доложить… ещё раньше знал, что вы про них спросите.

— Когда же ты успел узнать?!

— Когда вы позиций выбирать ходили.

— Хороший ты парень, Мирошниченко.

— Какой есть… а только незачем было свою землянку санинструкторше отдавать… мог бы я для неё не хуже найти… тоже цаца какая — комбатовский блиндаж ей…

— Ладно, Мирошниченко, помолчи, побереги дыхание, а то пыхтишь, как твой першерон. Какие ты там нежности немецкой кобыле на ухо шептал?

— Не кобыла это, а мерин…

ГЛАВА ПЯТАЯ

Штаб полка размещался в здании бывшей школы, которую гитлеровцы, вопреки своим традициям, почему-то не превратили ни в гараж, ни в отхожее место. Война коснулась её своим корявым железным пальцем — двор был изрыт воронками взрывов, присмотревшиеся к темноте глаза различали исклёванные осколками стены, груды битого кирпича, расщеплённые деревья. Но в общем школа сохранила свой облик, и даже парты стояли в классе, где собрались офицеры полка.

Капитана встретили дружескими приветствиями, подначками по поводу опоздания.

— Комеков всё знает, он с майором чай пьёт! Давай, Комеков, выкладывай, зачем нас сюда собрали. Тебе, говорят, сегодня майор Фокин что-то по секрету сообщил?

— Отстаньте вы, — отбивался капитан от шутников, — я столько же знаю, сколько и вы. Где мой земляк?

— Здесь я, здесь, земляк!

Высокий красавец Давидянц, комбат-четыре, растолкав офицеров, горячо обнял Комекова. Он тоже был ашхабадец, и слово «земляк» для них обоих имело свой скрытый задушевный смысл.

От Давидянца попахивало спиртным, большие выразительные глаза его были подёрнуты поволокой.

— Понимаешь, — говорил он, крепко держа Комекова за плечо и жарко дыша ему в лицо, — понимаешь, земляк, четыре танка на меня выскочило. В твоём секторе, кажется, два было? А на меня — сразу четыре! А я ещё развернуться не успел, — понимаешь? Ну и два орудия сразу как корова языком слизнула! Но мы дрались! Мы так дрались, что кости трещали и у нас и у фрицев! Два танка подожгли, — понимаешь? А теперь меня ругают: почему не успел вовремя на боевые порядки выйти. Говорят, заранее надо было знать о наличии танков у немцев. Присниться они мне могли, что ли, танки эти? Я до того устаю, что и снов вообще не вижу. Понимаешь, если бы мы дня три-четыре постояли, конечно, разведал бы я эти проклятые «пантеры», а то ведь прямо с марша в бой, — понимаешь? Тут сам верховный главнокомандующий и тот маху дал бы!

— Ну, насчёт верховного ты полегче, однако, — одёрнул приятеля Комеков, — у него голова не нашим чета.

— А чёрт с ним, пусть снимают! — махнул рукой Давидянц. — Я могу и на взводе воевать! А взвода не дадут — подносчиком снарядов пойду, — понимаешь?

— Выпил зачем? — сердито спросил Комеков. —

Забыл, как Фокин к этому относится? Или в самом деле решил заранее тризну справить по своей комбатовской должности?