— Да почему же по свадьбам? И почему среди пьяных? Это ведь не в старину, мама. Она будет петь в театре, в концертах, среди самых культурных людей.
О ней будут в газетах писать, и все, весь народ будет её уважать, если она станет хорошей певицей.
— Э, «хорошей певицей»! И слушать-то тошно! И что это за дело песни петь?..
Дурсун была так взволнована, что и забыла — перед нею сидел Вели-ага, который только и делал, что пел песни. И, вспомнив, смутилась.
— А я сейчас расскажу тебе, что такое песня, — спокойно сказал Вели-ага. — Ты слышала про бахши Ораза? Так вот, был такой случай. Во время гражданской войны, в девятнадцатом году, в мае, Красная Армия и наши партизаны выбили из Мары англичан и белобандитов и погнали их дальше на Теджен. В Мары осталась часть войск — обозы, больные да раненые. Много народу скопилось. Чем-то его надо было накормить. А чем? Бедняки и рады были бы помочь, да они сами животы подтягивали, все свои запасы съели. Ведь весна была. Командиры сунулись было на базар к баям, а те мотают головами, ничего не продают за деньги. А отнимать у них, волновать народ не было приказа. Влияние баев сильное было, а бедняки ещё тёмный был народ. Скажи им какой-нибудь бай: «Вот нынче у меня всё отняли, а завтра — у вас», — они и поверили бы и обозлились бы на Красную Армию.
Ну вот, что делать? Чем накормить больных и раненых? А базар как раз большой был. Народ как услышал, что наши выгнали из Мары англичан и белые банды, так съехался со всей округи. Вся площадь была забита арбами, ослами, баранами, мешками с зерном. А что толку? Баи меняют между собой верблюда на ба-ранов, баранов на хлеб, хлеб на ослов, а за деньги ничего не продают.
Командиры сидят в чайхане «Ёлбарслы», на Золёном базаре, курят, толкуют с народом как бы достать хлеба и мяса хотя бы для раненых. Тут же сидел и Оразбахши и тоже думал об этом. И я там был.
Вот один старик из Тахта-Базара — бедный был человек — и говорит командирам: «Вам может помочь только вот он». И показывает на Ораз-бахши. Те: «Как так?» — «А так! — говорит. — Пусть он споёт для народа, и всё у вас будет — и хлеб, и мясо. Споёшь, Ораз?» Ну а Ораз-то хороший был человек, рад был помочь людям. «Спою», — говорит.
А дело уж к вечеру было. Баи разъезжались с базара, угоняли баранов и хлеб увозили по домам. Сразу же джарчи[1] на коней и разослали их во все стороны. Те приложили ладони ко рту, едут и кричат:
— «Гей! Приехал из Тахта-Базара знаменитый наш бахши Ораз! Гей!.. Сейчас он будет петь в «Ёлбарслы»! Спешите скорей, а то опоздаете! Ге-е-ей!»
Народ услыхал — и со всех сторон к чайхане. Баи по дорогам завернули свои отары — и назад в «Ёлбарслы». Собралось народу видимо-невидимо.
Тут старик из Тахта-Базара встал и крикнул:
«Ну, Ораз, спой мою самую любимую песню. Даю тебе пять баранов!»
А у него, по правде, сказать, и одного-то барана не было. Это он так сказал, чтоб разжечь сердца баев. Ораз-бахши взял дутар и запел.
Много я слышал на своём веку знаменитых бахши, но так, как пел тогда Ораз, никогда никому не снилось. Только он кончил петь, встаёт усатый бай Анна-дурды.
«Э, — думает, — какой-то нищий старик даёт пять баранов!» И кричит: «Даю пятнадцать баранов, только спой мою песню!»
Ну и пошло! Баи рвут на себе шапки, кричат, набавляют кто двадцать, кто двадцать пять баранов даёт, кто пять мешков хлеба, кто десять. Понимаешь, за деньги не хотели продать, а тут за песню все готовы были отдать.
Ораз-бахши всю ночь до рассвета пел. А как кончил, оказалось, что ему надарили за песни целое стадо баранов, трёх верблюдов да несколько возов хлеба. Он себе ничего не взял, всё отдал Красной Армии, больным и раненым. Командиры окружили его, благодарят, жмут ему руку. Один спрашивает: «Не жалко, Ораз, отдавать-то?» А он: «Берите, всё берите! Чего мне жалеть?.. Раз пришла советская власть, мы не пропадём».
Теперь видишь, Дурсун, что такое песня? Она дороже всего. Вот какая в ней сила-то! А ты не хочешь, чтобы Сурай пела.
— Ай, Вели-ага! Да как это можно равнять Ораза-бахши с какой-то девчонкой? И ты ведь ничего ещё не знаешь.
— Чего я не знаю?
Дурсун бросила быстрый взгляд на Сурай, сидевшую во дворе на камне, возле котла над затухавшим костром, и внимательно слушавшую Вели-агу, и тихо сказала:
— Это я потом тебе скажу… И ты скажешь, что Дурсун не такая уж дура. Разве я не думала? Я всё передумала. Ведь сердце-то болит за неё.
И Дурсун сморщилась, жалко заморгала глазами, собираясь заплакать.
— А-а! Ну хорошо! Потом поговорим… — согласился Вели-ага, на которого, как на всех великодушных людей, сильно действовали женские слёзы. — А я, Аман, знаешь, о чём думаю? Сейчас человек как-то заметнее стал. Честное слово! Сейчас какая-нибудь девушка из самого глухого колхоза соберёт хлопка больше других, про неё и в наших, и в московских газетах пишут, портреты печатают. Про меня и то не раз писали. А вот в старину-то кто писал про Ораз-бахши или про Кер-Молла? А какие это были люди? Какую память о себе оставили в народе? И никто-то про них не написал, как будто их и не было.
— Сейчас и про них пишут, Вели-ага, — сказал Аман. — Историки собирают материалы. Тех, кто оставил о себе добрую память, народ никогда не забудет.
— Верно, Аман! Только скорее бы надо собирать и писать. А то вот помру я, помрут мои сверстники — и кто расскажет про Ораза-бахши? Ведь ты-то его не видал и не слышал… Э, да если б и слышал, разве можно описать, как пел Ораз-бахши. Сейчас вон на ту плёнку записывают. А всё-таки живого человека никакая плёнка не заменит.
Вели-ага махнул рукой и задумался. Потом посмотрел на сад, пронизанный багровым золотом заходившего солнца, и взял свою палку.
— Ну что ж, Дурсун, я убедился теперь, что чай из рук красавицы вдвое слаще. Это истинная правда! Плов твой попробовал, пора и на покой. Проводи-ка меня! По дороге и потолкуем.
— А ты не горюй, доченька! Всё хорошо будет!
И пошёл домой через сад, опираясь на палку, широкой, величавой походкой. За ним по-старушечьи засеменила Дурсун. Рядом с Вели-агой она казалась совсем какой-то маленькой, сухонькой.
Сурай догадывалась, о чём они будут сейчас говорить, и мрачно посмотрела им вслед.
— Ну, Дурсун, так почему же ты не пускаешь Сурай? — спросил Вели-ага, когда они вошли в сад.
— Ай, боже мой! Да разве это я? — суетливо заговорила Дурсун. — Она сама теперь не поедет. Она же замуж выходит.
— Как замуж? — удивился Вели-ага и даже остановился на минуту и посмотрел на Дурсун. — Что ж она мне вчера-то ничего не сказала? И за кого же?
— За сына Умсагюль, за Анкара. Он хороший парень, и они давно любят друг друга. А поженятся, там уж пусть что хотят, то и делают. Пусть едет в Ашхабад, если хочет. Это не моё уж будет дело. А Анкар-то теперь старший агроном МТС. Только вчера приехал…
— Вот как! Ну что ж, в добрый час! Они стоят друг друга. Значит, к свадьбе надо готовиться?.. Только что же это она мне вчера ничего не сказала?
— Э, да у молодых знаешь как — вчера одно, а нынче другое. Я уж при ней-то не хотела тебе говорить. Не любит она, стыдится этих разговоров. И ты уж молчи, не говори ей пока. Она сама тебе скажет.
— Ну и хорошо! — сказал Вели-ага и зашагал дальше, раздумывая, что бы это лучше купить Сурай на свадьбу.
А Дурсун повернула назад домой, сокрушаясь о том, что только что согрешила, слукавила, не всю правду открыла хорошему человеку. А что поделаешь? Пусть уж одним грехом больше будет на душе матери, чем допустить, чтоб дочка сгубила себя, уехав в Ашхабад и став там какой-то артисткой.
Когда Дурсун задумчивая, но спокойная вернулась из сада, Сурай сразу поняла, что мать впервые в жизни не послушалась Вели-агу, и теперь всё кончено, теперь уж нечего думать об Ашхабаде и нечего надеяться на Екатерину Павловну.
«Если уж Вели-ага… То что же может сделать Екатерина Павловна?.. Ну и пусть, пусть!..» — подумала она, и горькое отчаянье, охватившее было её, сменилось вдруг полным ко всему равнодушием.
Сурай, Гозель и Байрам шли по пыльной дороге среди хлопковых полей к колхозному стану. Был полдень, и солнце, и земля, и недвижный воздух обдавали их, как из раскалённой печки, сухим, душным зноем.