Стоит лишь зажмурить глаза, и я вижу в нашей кухне все струнные квартеты, трио и прочие созвездия, ведь после концертов отец приглашал именитых гостей к нам, на музыкальный эпилог. Там, под моими веками, восседают Джульярдский квартет, Куартетто Итальяно и многие другие. Огромные хлебы, множество сыров и вин. Лица сменяют друг друга в отблесках роскошной дровяной плиты, привезенной из Норвегии.
По-моему, я прослушал всю камерную музыку, какую только возможно, от первого настоящего квартета — соч. 33 Гайдна, — с которого начинается венский классицизм, до «Музыки ночи» Бартока и «Интимных писем» Яначека, я слышу их снова и снова и воочию вижу дивное мгновение, когда музыканты сосредоточиваются, умолкают, внимательно смотрят друг на друга, а затем на удивление слаженно подносят смычки к струнам.
Тогда я тихонько крадусь к окну, выходящему на Скальдастигюр, и осторожно приоткрываю его.
~~~
Частью моего воспитания были и наши с отцом походы на Луну. Возможно, это входило в его великий агапический план, согласно которому я должен увидеть всё. Иначе с какой бы стати на столе оказался экземпляр научного иллюстрированного журнала с такими потрясающими фотографиями Луны, что у меня невольно вырвалось:
— Интересно, каково это — быть на Луне?
Отец встал.
Он словно ждал именно этих слов. Прошелся по комнате, поправил три картины, которые от малейшего сотрясения земли перекашивались, мыском ноги распрямил бахрому нашего полушерстяного ковра, пригладил волосы.
— Луна — это сущий ад. Там ничего не растет. Сплошной камень. Обломки и черная лава. Милями. И ночь. И камни, одни только камни…
Отец остановился спиною ко мне, глядя на море, — привычная для него поза, когда он хотел сказать что-то важное.
— Пожалуй, будет очень полезно…
И вот неделю спустя мы сидели в джипе, медленно ползущем по лаве. Неподалеку от ада отец сказал:
— Теперь надо вымазать лица сажей.
— Зачем?
— Чтобы нас не обнаружили.
— Кто?
— Пока не знаю. — Но вообще-то он знал. Потому что подмигнул. — Они не хотят, чтобы их беспокоили, они здесь тайно. Американцы. Все, больше ни слова.
— Потому и Кеблавик[6] окружен такой тайной?
— Нет, там все дело в соглашении.
— Но ведь это наша земля, ты же сам говорил, что исландцы самостоятельный народ, в свободном государстве. Выходит, ты врешь?
— Нет. Это тоже верно. На свой лад. Хотя и ошибочно. На свой лад. Ведь на самом деле ни один человек не бывает либо одним, либо другим.
Лица у нас стали черными, под цвет лавы. Пригнувшись, мы продвигались среди первозданных глыб, я знал, что мы играем в «людей на Луне».
И неожиданно — Луна. Неожиданно — всерьез. Неожиданно — головокружение. Мы оба высунулись из-за каменного гребня, и на миг я потерял дар речи. Я беззвучно разевал рот, пытаясь нащупать руку отца, а он пытался нащупать кнопки магнитофона, потом слегка разгреб ногой щебень и поднес микрофон к самой земле; дышал он тяжело, показывая, каким утомительным было наше странствие. И негромко заговорил:
— Наконец-то мы на Луне. В нескольких сотнях метров я вижу трех астронавтов в белых скафандрах…
Это была правда. Внизу, на крутом склоне кратера, двигались три живых существа. Лиц не разглядеть, мешают большущие шлемы со стеклянными окошками; все трое медленно спускались в кратер, и я чуть не закричал, поскольку не понимал того, что понимаю теперь: жизнь вовсе не такова, какой она кажется с виду. Вовсе не такова. Она совершенно иная. Она построена не из слов, которыми мы пользуемся, она потоками хлещет сверху, снизу, поперек всего, чему мы даем имена, на самом деле жизнь лишь условная конструкция в ином измерении, не том, где якобы живем мы — тоненький слой мха на поверхности камня, едва различимые споры сотен миллионов лет, которые суть ничто. Я чуть не закричал, потому что мне чудилось, будто я вижу этих существ — и нас, и всех, кого не видел, — как бы вписанными в тесный круг времени посреди безвременного хаоса, который мы зовем реальностью, и опять — меня словно заклинило тут с тех пор — безвременье без месяцев, лет и календарей, всё будто тонкая-претонкая завеса вокруг нас. Первый попавшийся гвоздь способен распороть наше мирозданье…
Я схватил отца за руку, не замечая, что говорю в микрофон, и потому мой голос по сей день сохранился где-нибудь в музее голосов: