Мы с Костантино затянули песню и принялись танцевать медляк. Мы кривлялись, изображали геев, передавали друг другу деревянную деталь карниза. Его голова покоилась на моем плече, он хохотал и похрюкивал сплющенным рыбьим носом пловца. Мы упали на кровать и, продолжая смеяться, полезли друг на друга. Тут взял слово Франконе Бормия: «А слабо всем вместе подрочить? Давайте поспорим, кто попадет в лампу». Он схватил Костантино за полы розового, пропахшего хлоркой халата и дернул. Халат распахнулся. Я ни разу не видел его голым и успел разглядеть огромный пенис-палку. Все уже приготовились и, корчась от хохота, нацелились в потолок. «А у тебя кривой! А у тебя сосиска! Позовите-ка Робертино!» Безумный смех, бьющий фонтан непристойных ругательств. Костантино выбрался из кучи тел, прикрывая пах:
– Хватит уже, достали, катитесь из нашей комнаты, уроды!
Мы побежали на ужин, в последний раз отведать кисловатую мусаку, в последний раз изрыгнуть непристойные шутки. Тоска распахнулась в нас морем: уже завтра мы поплывем на корабле, нам предстоит свешиваться за перила и шумно блевать. Девчонки прикрыли коленки, напялили свитеры, иных охватило раскаяние, другие уже успели влюбиться. Над нами витали запахи дома, возвращения, печальные мысли о будущем. Мы превратились в намокшие бенгальские огни, что плюются искрами, стоит лишь подпалить серу.
Всю ночь мы гуляли по городу, кое-кто даже умудрился потеряться. Учителя за несколько дней превратились в ветеранов войны, волосы преподавательницы греческого топорщились, точно перья грифа, впившегося когтями в череп. Потерянные товарищи вернулись, испуганные, подавленные.
Мы разошлись по своим комнатам, все молчали. Кто-то ходил прямо по разбросанной на полу одежде. Последним приколом стал выброшенный из окна фен. В дрожащем свете зари мы допили последнюю бутылку вина. Из соседней комнаты все еще доносились признаки жизни. Наверное, Вероника. Скоро она повзрослеет и устроится в спортивную газету, станет журналисткой из тех, что торчат у футбольного поля в стужу и зной с приколотым микрофоном. Непробиваемая девица.
Наконец все затихло, остался только гулкий шум моря. Казалось, что оно прямо здесь, в комнате. Свет погас, и только отблеск далекого маяка отражался в волнах. Костантино собрал вещи. Единственный из всех.
– Не спишь?
Он медленно перемещался по комнате, словно ревнивый муж, подкарауливающий любовника. Что-то упало, зазвонил будильник. Мы давились приглушенным смехом, никак не получалось его выключить. Наконец мы развалились на кровати и над нами нависли чужое горячее дыхание и беспокойные сны. Голые тела под простынями – снятые с креста мученики. Кто из нас справится с будущим, потянет взрослую жизнь?
Море билось в приоткрытое окно, вторя мотиву подошедшего к концу путешествия, настал тот миг, когда кажется, что каждая вещь, каждый камень прощается с тобой и больше никогда ничего не вернуть. Никогда больше мы не увидим этих застывших в скульптурных позах тел, никогда не почувствуем то, что чувствуем здесь и сейчас.
Под покровом темноты Костантино разговорился. Он нанизывал мысли, одну, другую, третью, и его голос, не слишком годный для шепота, гулко отдавался в комнате. Голый живот двигался в такт вырывавшимся изо рта словам. Он рассказал мне, что в детстве его отправляли в христианский детский лагерь, где монахини частенько его поколачивали, а по дороге на море заставляли петь «Черное абиссинское личико». Можно было подумать, что он хочет поведать мне ту часть своей жизни, о существовании которой я не подозревал. А я боялся провалиться в сон, боялся упустить хоть слово. Но на самом деле заснуть я тоже не мог, скоро меня охватил страх, что я останусь один среди марева спящих тел. Так какое-то время мы пребывали меж бодрствованием и сном, и каждый боялся, что другой вот-вот заснет. Но чем дальше, чем становилось очевиднее, что мы просидим вот так до рассвета. Мы представляли, как отправимся на поезде сначала в Берлин, потом в Амстердам…
Когда мы наконец закрыли глаза, из окна повеяло предрассветным холодом.
По пути домой на корабле мы молча разбрелись. Я взял у Альдо магнитофон и слушал Pink Floyd, Костантино с девчонками рассматривал чьи-то фотографии, снятые на поляроид. С самого утра мы игнорировали друг друга: и в общей комнате, и потом, в хаосе чужих чемоданов. Кто знает, быть может, он поглядывал на меня, ждал, что я обернусь. Но я о нем и думать забыл. Какого хрена ему от меня надо?
На мосту кто-то горланил песни, меня попросили подыграть, но я покачал головой. Стадо быков, которых ведут на бойню, а они в последний раз обмахиваются хвостами, отгоняя назойливых мух, – вот кто мы. Вялые шутки продолжали срываться с губ, но это уже был не чифирь, так, настой ромашки. Подколы взлетали и падали, как подстреленные птицы. Темные очки, тошнота, волны – темные, раздувающиеся от ветра занавески, чувство беспомощной злости и неминуемой потери, от которого никуда не скрыться. При мысли о доме мне делалось страшно. Я ощутил вкус свободы и хотел бежать далеко-далеко, я стал мужчиной.
Вернувшись домой, я вывалил на пол содержимое сумки, домработница подхватила вещи и понесла к стиральной машине, а я рухнул на кровать. На следующий день я был в каком-то странном подвешенном состоянии – так канатоходец сосредоточен на точке, до которой нужно добраться во что бы то ни стало. Светящиеся осколки недели нашей славы складывались все в новые и новые картинки, как цветные стекляшки в трубке калейдоскопа. Мне не хватало друзей, общения, я изнывал от одиночества и тем не менее никому не звонил. Я просто свернулся в клубок и лежал, охваченный нестерпимой болью. Какой смысл вспоминать о рае, хватаясь за соломинку телефонного провода? С тех самых пор я стал бояться воспоминаний. Я постоянно бежал от них, старался ни к чему не привязываться, чтобы не оплакивать то, чего не вернешь. Ведь воспоминания о счастье причиняют слишком сильную боль.
Я смотрел в потолок, под которым прошло мое детство и отрочество, и во мне росло чувство собственного ничтожества и беззащитности. Внутри все восставало против воспоминаний, но они обрушивались с новой силой. Я снова переживал наши совместные выходки, вновь ощущал гармонию, единение с остальными, вспоминал наши возбужденные тела. Я как будто сделал рывок, я стал другим. Казалось, жить прежней жизнью теперь невозможно.
В комнату зашла мама, она хотела пожелать мне доброй ночи, и впервые в жизни я не испытал ни малейшего облегчения от ее присутствия. Я ощутил вкус жизни, познал ее полноту, почувствовал, как она разливается по венам. Теперь у меня появилась точка отсчета, вершина треугольника, проект, и я был готов проститься с жизнью, лишь бы еще раз очутиться на такой высоте.
Той последней ночью случилось еще кое-что. Все уже давным-давно спали, а мы с Костантино балансировали на грани яви и сна. Из головы никак не шла недавняя сцена: парни скачут на кровати, гогочут, хватают его за полы халата. В этом смехе и гоготе слышался страх наступления завтра, желание растянуть сегодня как можно дольше, пока завтрашний день не заслонит его тени, пока вместе с солнцем не придет что-то новое. Все хотели украдкой проскользнуть в новый день, точно никакого вчера никогда и не было. Я прикрыл глаза и застыл в зазоре меж утренним светом и ночной темнотой. Безмолвный и безответный, я мешком повалился на кровать и полностью отрешился от окружающего. Костантино лежал рядом, его рука была совсем близко. Горячая и грубая рука простого человека. Близился рассвет. Наша последняя пиратская ночь подходила к концу.