1960
Февральские стихи
Февраль. Холодные стихи.
Слова, подтаяв, ждут доводки.
Давай серьезно, без хи-хи
сегодня выпьем белой водки.
Прозрачной, страшной, как любовь,
берущей за душу, как песня!
Февраль, стихи — огрызки слов.
Идей заиндевевших плесень,
труха осклизлая идей…
И ложь в зубах: «Люблю… лю-дей…»
1983
Марина
Мир виньеток, вкус миндальный
разутюжила,
над альбомами — как бомбовоз!
Муза мужества… была замужнею?
не верю, не всерьез!
Демоном вокруг поэзии
и чтоб — бабьё?
Рифмочек стальные лезвия
у нее.
Древнее искусство — стоп:
женщина, как пуля в лоб!
И вздрогнул я… И, как болячка,
ее талант терзал мне грудь,
покуда белая горячка
не подсказала: трезвым будь.
Достойна трезвого внимания
Марина — слов гигантомания.
Словами загнанная в гроб,
живи, Марина, вечно чтоб!
Живи, Цветаева Марина,
слов голубая балерина…
Пускай летят из пустоты
тебе на гроб слова-цветы!
1967
После третьей
У каждой клеточки проблема:
быть или пить?
Вот он вопрос!
Терзаясь перед сей дилеммой,
я по колено в землю врос, —
то бишь в долги. Вот незадача…
А был бы, скажем, я — француз
без комсомольских нудных качеств,
чихал бы я на сей конфуз.
Я слов крысиные хвосты
жевал бы мягкими зубами.
О, дней порожние листы, —
в сортир их, в урну, в быт на БАМе!
…У каждой клеточки тоска
по выходкам, движеньям бравым!
Переплывай меня, река,
когда я стану сплошь дырявым.
1961–1971
«По улице билетиком лететь…»
По улице билетиком лететь —
автобусным!
И — выпить не хотеть?!
Какой кристалл,
какой мужик — алмаз!
Про ангела с него списать рассказ.
…А мы сегодня — в баньку, так и быть.
А мы из шаек пиво будем пить.
Настолько мы сегодня хороши!
Какие — вдоль панели — виражи,
какие в переулке антраша…
Шмяк! —
то мочалкой выпала душа.
И, как обмылок, сердце в лужу —
шлеп!
И — хорошо. И — кепочку на лоб.
1975
«Я помню май, надтреснутую почку…»
Я помню май, надтреснутую почку,
глаза, расплавленные мукой…
Но каждый умирает в одиночку.
(Наедине с большой зеленой мухой).
Сижу теперь и слов слежу мерцанье
за кружкой пива, как за кружкой дыма.
Я пью печаль, но чаще — мирозданье,
влиявшее, как шум, на нелюдима.
1990, Сахалин
«И вот пришел полураспад…»
И вот пришел полураспад.
Был — динамит!
А стал пузат.
Как бы надут.
В окно сквозит.
Надут эпохой. Новью сыт.
Пришел сосед. Общаться рад.
Принес. Разлили.
«Вздрогнем, брат!»
И снова — в дверь. Как серый дым.
Вошел святым. Ушел седым.
Влетел комар. Свершивший Путь —
предзимний: кожу не проткнуть.
И любопытная вода
из крана
с шумом —
в бездну рта.
1990
«Только бы речь не шла…»
Только бы речь не шла
о том, что мы загрустили.
У моего калеки-стола
не может быть кабинетной пыли!
Бывает пишу стихи на Неве,
на парапете ночей белых.
Бывает, что в круглой моей голове
город горбится телом,
съеживается эмбрионом невзрачным,
будто в банке с рассолом прозрачным
Ленинград…
Детства пятнадцать копеек на трамвай:
садись и в неведомое сквози-уплывай! —
туда, где из вьюги улыбаются волки,
где спят курганы икры и мяса,
туда, где синеют разливы водки,
рыжеют болота хлебного кваса…
1965–1991
«Веточки бронхов пухнут в зловонии…»
Веточки бронхов пухнут в зловонии.
Легкие нежно трепещут в агонии.
Вы меня здорово сказкой надули:
ложь! Ничего, кроме вкрадчивой пули.
Пуля вошла, осмотрелась сверляще…
В шестиугольный кутаюсь ящик.
Врете! Я жил бесподобно! Богато!
Небо в моих голубело палатах.
Пол мой сверкал непрохоженым снегом,
ложе дышало некошеной негой.
Но — задушили меня провода:
радио-теле-белиберда.
Перекусила мой стих, мою власть —
черная челюсть — газетная пасть!