Выбрать главу

— Стоит ли об этом говорить? Хитрость изжита, разве ты не знаешь? Даже хитрость Прометея, хранящего тайну богов. Поссорились, помирились, опять поссорятся… Создадут нас вновь, могут опять уничтожить. Ты упомянул о любви… Почему бы человечеству не полюбить себя самому, себе не помочь? Я тоже человек, сердце мое состарилось еще тут, среди вас.

— Хочешь рассказать?

— Еще один миф?

— Вот именно. Не мусолить старый, а убить целиком.

Артур думал, что слово «убить» не должно понравиться греку, но тот только неслышно вздохнул.

— Повернуть историю культур, судьбы народов… Новые жертвы, новые войны. Потом он станет новым древним мифом. Если старый живет так долго, должно быть, пользы в нем больше, чем темноты. Стоит ли твое любопытство новых разрушенных судеб? Испытаний, которых люди не просят, которые уже переживают в избытке.

— Значит, ты на моем месте удержался бы?

— Я бы смирил себя, да.

— Не за это ли тебя наказали?

— Меня не наказывали.

— Эй! Вот и новый миф. В старом Сизиф провинился перед людьми и богами и был приговорен к вечной муке.

— Ну, пусть будет по-твоему. Почему ты не продолжаешь?

Это и была долгожданная затрещина, положившая, кстати, конец их первой встрече, так как с этим вопросом Артур остался один. Ему было не по себе, он с радостью забыл бы свои впечатления от беседы, если бы не один пункт, мелькнувший в споре относительно незаметно, а теперь вобравший в себя всю его разрушительную суть. Загадку неразделенной любви человечества к самому себе можно было для простоты изложить так: что же, мол, до тебя никто не додумывался потревожить покой ранних космогоний? Разумеется. И для забавы, и от отчаяния, так что в конце концов человечество перестало читать. Испуганные неблагополучием современности, мы отправляемся в глубину веков, чтобы посмотреть, не пропустили ли в исходном чертеже мироздания белое пятно, которое служит причиной нынешних недоразумений. Отыскав какой-нибудь пробел, являющийся на самом деле не чем иным, как изъяном нашей ленивой памяти, мы засоряем цивилизацию еще одной версией, и каждый новый пересказ создает видимость прояснившихся начал и многообещающего развития в будущем. «Ты понимаешь ли? — Да, да! Как это верно! — А об этом ты еще не слышал? — Нет, расскажи». Результаты же таковы, что человечество теряет все стимулы, а элементарные реакции ослабевают, потому что необходимы все более сильные раздражители. Единственной активной силой остается тяга к разрушению. Было сказано: убивать нельзя. Потом оказалось, что убивают несметными количествами, и тут уж было не до принципов, следовало хотя бы громко заявить, что много убивать нельзя. Но пережив катаклизм, вернувшись к разумным прежним нормам, мы обнаруживаем, что закон больше не говорит — убивать нельзя, а только что убивать нехорошо. Что будет следующим прояснением? Много убивать нехорошо?

Грек напомнил о том, что ничтожное изменение первооснов может быть чревато новыми путями развития культур, новыми войнами и жертвами, даже не спрашивая, способен ли Артур совершить такое усилие, сравнимое разве что с попыткой статуи сдвинуть брови. Но он, по всей видимости, не знал, что необходимая для этого поглощенность задачей, даже сравнимая с пресловутым горчичным зерном, приводит ныне лишь к короткому шороху песчинок, скользнувших по крыльям мраморного носа.

Мысль о тщетности любых усилий была знакомой, хотя в этот раз давила тяжелее, чем обычно. Гость заставил еще раз спросить себя, зачем он облекает свою глубоко житейскую нужду в эпическую форму, давно служащую людям совершенно для иных целей. И неохота отвечать была ответом катастрофическим. Для смутной задачи, которую Артур пытался разрешить, ни новая версия мифа, ни увлекательное повествование были не нужны.

Он вернулся к книгам, чтобы поискать, не упустил ли чего, и вновь задержался на элевсинских таинствах; на тех секретных священнодействиях, совершавшихся в предместье Афин в честь Деметры, Коры и Диониса, без которых непосвященному никак нельзя было спускаться в Аид, если он собирался вернуться к живым; на тех жутких, неприличных, лишающих рассудка, но и просветляющих его в чем-то таинствах, за разглашение которых грозила смертная казнь. Общеизвестный смысл мистерии состоял в страстях богини плодородия и земледелия Деметры, чью дочь, деву Кору, похитил властелин подземного царства Аид, сделав под новым именем Персефоны своею женой и совластительницей. Конечное, завоеванное страданием и бунтом богини-матери торжество выразилось только в том, что треть года Персефоне разрешалось проводить с нею на земле. Но где-то в средоточии отчаяния, на полпути к царству мертвых образы матери и девы начинали совмещаться с другой жертвой — растерзанным и возрожденным богом производящих сил Дионисом, сыном Зевса и Деметры, как и сама Кора. Безумие и неистовство, связанное с его культом, одно только и могло, кажется, открыть человеку дверь к этим тайнам, дать ему возможность в литургическом прозрении переступать порог между двумя мирами.