Отец же был скорее расстроен, чем зол. Расстроен, что я предпочел сбежать на встречу с какой-то девчонкой, а не опробовать с ним лодку, над которой мы трудились все лето. Но выпорол он меня не за это, а за ложь. Боль от ударов кожаным ремнем и история, рассказанная мамой, заставили меня поклясться самому себе впредь никогда не лгать. Разве что умалчивать о чем-то.
Отец пошел спускать «Эйлэй» на воду один, а меня отправили в мою комнату плакать и думать над своим поведением. А еще я на месяц лишился права гулять по субботам. Мне разрешали играть дома или во дворе, но не выходить за его пределы. Артэр мог приходить ко мне, а вот я к нему — нет. И целые четыре недели мне не давали карманных денег. Поначалу Артэр считал, что это весело, и смеялся над моим несчастьем — особенно потому, что тут была замешана Маршели. Но скоро ему это надоело, ведь если ему хотелось поиграть со мной, то приходилось сидеть у нас дома или во дворе. В конце концов он переключил свое недовольство на меня и велел быть осмотрительнее в следующий раз. На что я ответил, что следующего раза не будет.
Я прекратил провожать Маршели домой. Теперь мы с Артэром доводили ее до поворота на Мелнес, а сами шли дальше по дороге, ведущей в Кробост. Да и вообще, после той игры с веревкой и платком я стал настороженно относиться к Маршели и избегать ее во время ланча и игр на школьной площадке. А еще я постоянно боялся, что кто-то прознает про поцелуй в домике из соломы. Представляю, как веселились бы другие мальчишки, узнай они об этом.
После Рождества я впервые заболел гриппом. Мне казалось, я умираю. Думаю, и мама этого боялась. Потому что единственным моим воспоминанием о той неделе была она. Каждый раз, как я открывал глаза, мама сидела подле меня и прохладным влажным полотенцем промокала мой лоб, шепча слова любви и ободрения. У меня болели все мышцы, а высокая, до сорока одного градуса, температура сменялась приступами неконтролируемого озноба. На той неделе мне исполнилось семь, о чем я тогда едва ли вспомнил. Вначале меня тошнило и рвало, так что я не мог есть. Только через неделю мать уговорила меня выпить немного молока с марантовой мукой и сахаром.
Раньше я никогда не болел, и грипп извел меня: я похудел и заметно ослабел. Прошло две недели, прежде чем я смог вернуться в школу. В тот день шел дождь, и мать, беспокоясь, что я замерзну, хотела отвезти меня на машине. Но я настоял, чтобы идти самому. Я встретился с Артэром у начала дороги к его дому. Ему не разрешали ходить ко мне, пока я болел, так что теперь он настороженно рассматривал меня:
— Ты уверен, что с тобой все в порядке?
— Конечно, уверен.
— Ты не заразный? Точно?
— Конечно нет. А что?
— Выглядишь ты ужасно.
— Спасибо, утешил. Теперь мне гораздо лучше.
Было начало февраля. Дождь шел не сильный, всего лишь легкая морось, но под порывами холодного северного ветра одежда наша быстро отсырела. Мой воротник промок, и ткань натирала шею, а щеки и колени горели. Мне это нравилось: впервые за две недели я почувствовал себя живым.
— Что случилось, пока меня не было?
Артэр неопределенно махнул рукой:
— Ничего особенного. Ты не пропустил ничего такого, не волнуйся. Разве что таблицу…
— А что это? — название показалось мне очень странным. Я даже вообразить не мог, что это.
— Ну, таблицу умножения.
Я понятия не имел, что это такое, но не хотел показаться глупым, поэтому кивнул:
— Ага.
Мы уже подходили к школе, когда Артэр мимоходом сообщил:
— Я пошел в кружок народных танцев.
— Чего?..
— Народных танцев. Ну, там это… — Артэр поднял руки над головой и начал смешно перебирать ногами. — Всякие па де ба.
Мне начало казаться, что за время моего отсутствия он свихнулся:
— Пэдди Ба?
— Это такой шаг в танце, дурак.
Я удивленно таращился на него:
— Танцы? Ты? Артэр, танцы — это для девчонок. — Я не мог понять, что на него нашло.
Он пожал плечами, показывая, что не воспринимает это всерьез:
— Миссис Маккей сама выбрала меня. Я ничего не мог поделать.