Непосвященным вкус этого блюда может показаться странноватым, но ни одно кушанье так не согреет нутро сынов гор, озябших суровой зимой. Кишк испокон века служил основой сельских трапез.
Если говорить о шейхе, у него-то, само собой, хватало средств, чтобы питаться не этой бедняцкой едой, а чем-нибудь другим, но то ли причуда вкуса, то ли политический хитрый расчет побуждали его поддерживать настоящий культ кишка, без конца утверждая, что это король всех блюд, распространяясь перед гостями о сравнительных достоинствах разных способов его приготовления. Наряду с усами это был излюбленный предмет его рассуждений.
Первым, что вспомнилось Таниосу, когда Шалита обозвал его так, был пир в замке недели две назад, во время которого шейх твердил всем, кто был согласен его слушать, что ни одна женщина в селении не готовит кишк так бесподобно, как Ламиа; сама она на пиру не присутствовала, но ее сын там был, равно как и Гериос, на которого он оглянулся, когда услышал эти слова, чтобы посмотреть, испытывает ли отец такую же гордость, как он сам. Так нет же, Гериос показался ему скорее расстроенным, он сидел совсем бледный и, потупясь, уперся взглядом себе в колени. Таниос приписал такую реакцию его учтивости. Разве не подобает изобразить смущение, слыша похвалу из уст господина?
Теперь мальчик начал по-другому истолковывать крайнее замешательство Гериоса. Знал же он, что о некоторых ребятишках селения, да кое о ком и постарше, рассказывают, что шейх имел обыкновение «созывать» их мамаш, чтобы те ему готовили то или другое кушанье, и что эти посещения не обошлись без последствий в виде их появления на свет; тогда-то к их именам приклеивалось наименование соответствующего блюда, так что их звали Ханна-узэ, Булоз-гаммэ… Эти прозвища были оскорбительны до крайности, никто бы не позволил себе малейшего намека на них в присутствии заинтересованного лица, и Таниос краснел, когда их произносили при нем.
Никогда ему даже в худших кошмарах и присниться бы не могло, что он сам, любимое дитя селения, может оказаться в числе злополучных, отмеченных подобным изъяном, что его мать была одной из тех женщин, которые…
Как описать то, что он почувствовал в эти мгновения? Он обозлился на целый свет — на шейха и Гериоса, обоих своих «отцов», на Ламию, на всех поселян, знавших то, что о нем говорят, и, верно, смотревших на него с жалостью или насмешкой. И среди его товарищей, присутствовавших при этой сцене, ни один не заслуживал снисхождения в его глазах, даже те, что были явно удручены и растеряны, ведь их поведение служило порукой существования позорного секрета, который они хранили, деля со всеми прочими, пока деревенский дурачок в припадке ярости не выдал его, ибо никто другой на такое бы не решился.
«Среди жителей Кфарийабды, — замечает по сему поводу монах Элиас, — во все времена непременно обитал какой-нибудь умалишенный субъект, когда же он исчезал, тотчас на его место находился другой, подобно искорке, тлеющей под пеплом для того, чтобы этот огонь никогда не мог совсем погаснуть. Видно, Провидению нужны свои марионетки, которыми оно управляет, чтобы они, мечась, разрывали покровы, сотканные людским благоразумием».
Таниос все еще стоял, совершенно уничтоженный, застыв на том же месте, не в силах даже глазом моргнуть, а сын кюре уже предрекал Шалите, что при первом удобном случае повесит его на языке церковного колокола, причем он красноречиво ткнул пальцем в сторону колокольни; смертельно напуганный бедняга больше никогда не осмеливался таскаться по пятам за мальчишками, а на всякий случай даже к Плитам близко не подходил.
Отныне он выберет себе приют за пределами селения, на широком пологом выступе горного склона, прозванном Осыпью, настолько он загроможден шаткими, в беспорядке набросанными скальными обломками. Шалита жил среди них: обметал с них пыль, поколачивал их, читал им наставления. Он утверждал, что по ночам они переползают с места на место, стонут, покашливают и даже делают деток.
Этим диковинным представлениям суждено было оставить след в памяти поселян. Когда мы, ребятишки, играли на склоне и кому-нибудь случалось, наклонясь, заглядеться вниз, прочие хором кричали ему: «Что, Шалита, каменюга камушек родила?»
Таниос на свой манер тоже отстранился от селения и его обитателей. Каждое утро, едва глаза продрав, он отправлялся в длительную, задумчивую и одинокую прогулку, бродил, воскрешая в памяти впечатления своего детства и переосмысливая их в свете того знания, что прежде было от него скрыто.