Несколько секунд спустя — снова грохот, сильнее. Стены задрожали, люди повыскакивали наружу с криками: «Хазз! Хазз!» Некоторые бросились к церкви. Другие повалились на колени, где стояли, и стали громко молиться. Между тем третьи уже умирали под обломками рухнувших стен. Как припомнили потом, собаки не переставая выли с самого рассвета, да и шакалы в долине тоже, хотя обычно они помалкивают, пока не стемнеет.
«Тогда люди, которых несчастье застигло у источника, стали, — как говорит „Хроника“, — свидетелями ужасающего зрелища. Фасад замка треснул у них на глазах, трещина расширялась, будто стену резали гигантскими ножницами. Вспомнив случай из Священного Писания, многие поспешили зажмурить глаза, боясь, как бы их не превратили в соляные столпы за то, что они узрели гнев Божий».
Замок не рухнул в том году, ни одно его крыло не развалилось, если не считать той трещины, он даже не слишком пострадал. Впрочем, что примечательно, треснувшая стена стоит еще и поныне. Стоит вместе со своей трещиной, между тем как другие стены, как те, что были старее ее, так и те, что поновее, давно разрушены. А та все торчит среди сорных трав, словно беды, о наступлении которых она возвестила, за это пощадили ее. Или как будто весть, что она несла, все еще не до конца исполнилась.
В селении, напротив, недосчитались трех десятков жителей.
— И что еще прискорбнее, — сказал мне Джебраил, — рухнул дом погонщика мулов. Старинное здание, где были собраны тысячи произведений разного рода. Истинное сокровище, увы! Память нашего Горного края! Надир был в отъезде, вдали от Кфарийабды. Когда он неделю спустя вернулся, снег успел растаять, вся библиотека размокла в грязи. А говорят, у него там, среди книг, было…
Но я его больше не слушал, я споткнулся на первой фразе:
— Как ты сказал? «Еще прискорбнее»? Прискорбнее, чем тридцать человек погибших?
В его глазах мелькнул огонек вызова.
— Это по меньшей мере столь же печально. Когда случается бедствие, я, конечно, думаю о людях, об их страданиях, но совершенно так же трепещу за судьбу памятников старины.
— Развалины заботят тебя так же, как люди?
— Но в конце концов, эти резные камни, эти узоры из листьев, над которыми трудился автор или переписчик, эти живописные полотна и мозаики, они ведь тоже принадлежат человечеству, это именно та часть нас, в бессмертие которой нам хочется верить. Какому художнику захотелось бы пережить свои картины?
Невзирая на своеобразные предпочтения Джебраила, на фоне событий того года уничтожение книг погонщика мулов не заслуживало названия катастрофы. Как, впрочем, и землетрясение, послужившее только предвестием, первой раной. Как и убийство патриарха. «Весь год, с первых до последних его дней, — говорит „Хроника“, — был не чем иным, как чередой напастей. Неведомые болезни, рождение чудовищных уродцев, горные обвалы, но всего хуже недород и вымогательства. Годовой налог взимали дважды: в феврале, потом снова — в ноябре, а поскольку и этого все еще не хватало, выдумали умножать поборы — на человека, на поголовье коз, на мельницы, на мыло, на окна… У людей не осталось никаких денег, ни медных, ни серебряных, ни запасов еды, ни скотины.
А когда прослышали, что египтяне собираются конфисковать весь тягловый и вьючный скот, у жителей Кфарийабды не осталось другого выхода, кроме как сбросить своих ослов и мулов со скалы в пропасть…»
Наперекор видимости, это не было ни бунтарским, ни даже протестующим жестом. Всего лишь предусмотрительность, которую хроникер объясняет тем, что едва животные были бы обнаружены и захвачены, как люди эфенди Адиля вслед за этим арестовали бы и их владельцев, чтобы заставить каждого своими силами отогнать собственную «завербованную» скотину на предназначенное ей место. «Худший из начальников не тот, кто дубасит тебя палками, а тот, кто. тебя принудит самого себя отлупить», — заключает автор «Хроники».
Из соображений того же рода, как сообщает монах Элиас, обитатели Кфарийабды сочли за благо с наступлением определенных часов более не покидать своих жилищ. Люди египетского паши слонялись повсюду, толклись у брадобрея, у бакалейщика, у хозяина кофейни на Плитах, где они играли в тавлу, а по вечерам сбивались в стада и, пьяные, орали, горланили песни на главной площади и прилегающих улицах, так что никто туда уже и носа не показывал — опять-таки не с вызовом, а ради благоразумной предосторожности, ведь солдаты, что ни день, грабили прохожих, да под каким-нибудь предлогом еще и унижали свою жертву.