В первые недели их мучил неотступный страх быть узнанными. Они носу не высовывали наружу с утра до вечера и только когда стемнеет выбирались — или вдвоем, или один Таниос, чтобы купить себе поесть с какого-нибудь аппетитно дымящегося лотка. Остальное время они проводили на балконе, сидя по-турецки, глазея на оживленную улицу, снующих туда-сюда носильщиков и путешественников и жуя коричневые плоды кипрской цератонии.
Порой взгляд Гериоса затуманивался, по щекам текли слезы. Но он молчал. Ни слова ни о своей загубленной жизни, ни об изгнании. В крайнем случае бормотал, вздыхая:
— Твоя мать! Я даже не простился с ней.
Или еще так:
— Ламиа! Мне больше никогда ее не увидеть!
Тогда Таниос обнимал его за плечи, чтобы услышать в ответ:
— Сын мой! Затем только и живу, чтобы видеть тебя, а то и глаз бы открывать не захотел!
Что касается самого преступления, ни Гериос о нем не говорил, ни Таниос. Разумеется, они постоянно о нем думали, и тот, и другой, о том единственном выстреле, о залитом кровью лице, об ошалевшей лошади, рванувшейся вперед, таща за собой мертвеца, потом о торопливом, до потери дыхания, бегстве в долину, к морю и за море. За те долгие молчаливые часы они снова и снова куда как ясно видели все это. Но какой-то смутный, тягостный страх мешал им об этом заговорить.
Да и никто другой при них об этом не упоминал. Они бежали так быстро, что до их слуха не донесся ни один из голосов, кричавших: «Патриарх мертв, Гериос убил его!», они даже колокольного звона не слышали. Они прошагали не оглядываясь, не встретив ни одной живой души аж до самого Бейрута. Новость туда еще не дошла. Солдаты не рыскали по порту, ища убийцу. И путешественники на корабле, толкуя о последних событиях, обсуждали военные действия на Евфрате и в горах Сирии, покушение на жизнь сторонников эмира в одном друзском селении, потом позицию, занятую ведущими державами. Но о патриархе никто и словом не обмолвился. А на Кипре беглецы зажили затворниками…
Избавленный от каких бы то ни было отголосков своего деяния Гериос по временам доходил до того, что готов был усомниться в его реальности. Немножко похоже, как если бы он уронил наземь и разбил глиняную крынку, но не услышал звона.
И вот именно эта нестерпимая глухая тишина стала выводить их из себя.
У Гериоса появились странности в поведении. Все чаще и чаще он принимался шевелить губами, словно ведя с кем-то долгий немой разговор. А порой из его уст вырывались отдельные слова, внятные для слуха, но бессвязные. Тогда он вздрагивал и, оглянувшись на Таниоса, произносил с жалкой улыбкой:
— Я уснул, вот и заговорил во сне.
Однако его глаза все время оставались открытыми.
Боясь, как бы он не впал в помешательство, молодой человек решил, что пора вытаскивать его с постоялого двора.
— Никому не удастся проведать, кто мы. И, как бы то ни было, мы находимся на земле Оттоманской империи, ведущей войну против нашего эмира. Зачем же нам скрываться?
Поначалу то были короткие прогулки, настороженные, с постоянной оглядкой. У них не было привычки бродить по улицам чужого города, ведь ни один из них в глаза не видал других мест, кроме Кфарийабды, Сахлейна и Дайруна. Гериос не мог отвыкнуть держать правую руку все время приподнятой, как будто он готовился коснуться ладонью лба, приветствуя встречных, а взглядом он, как метлой, обметал лица всех проходивших мимо.
Сам он несколько изменил внешность, с первого взгляда его было не узнать. За прошедшие недели он пренебрегал своей привычкой коротко подстригать бороду, а теперь решил ее сохранить. Таниос же между тем избавился от своей, а заодно и от сельского колпака, предпочитая обматывать голову платком из белого шелка, поскольку боялся, как бы седая шевелюра не выдала его. Оба купили себе камзолы с широкими рукавами, какие приняты среди торговцев.
Нужды в деньгах они не испытывали. В тот же момент, когда он взял ружье из замкового сундука, управитель прихватил и кошелек, некогда им туда припрятанный — собственные сбережения, ни пиастра сверх того. Он рассчитывал оставить кошелек жене и сыну, но впопыхах унес с собой, припрятав в одежде. Честно накопленные золотые, все до одного высокой пробы: менялы Фамагусты умиленно ласкали их пальцами, прежде чем выдать за каждый по полной пригоршне новеньких монет. Для Гериоса, трудолюбивого и не склонного к мотовству, этого хватило бы, чтобы прожить безбедно года два-три. Срок, позволяющий дождаться, когда откуда-нибудь забрезжит луч освобождения.