Верь мне!
Кртек стал пепельно-серым. Он взял еще один зажим и ждал. Потом неуверенно приблизился ко мне, чтобы поменяться местами. Да, он хотел сменить меня в минуту, когда все практически было потеряно, когда уж, кажется, не в силах человеческих было спасти больного.
Я на секунду зажмурился. Кружилась голова. В зажиме я все еще сжимал шейку. И вдруг почувствовал страшную усталость, непреодолимое желание сделать только шаг и уступить место Кртеку. Никого бы это не удивило, наоборот, все бы меня поняли: ведь на столе — мой друг. Я снова взглянул на Итку. Она стояла с опущенной головой — Митя был в ту минуту для нее уже потерян.
Я собрался с духом, напряженно думая, что делать. Зашить устье шейки в том месте, где зажим? Сделать стежок около устья шейки? В подобной ситуации, наверное, любой на моем месте поступил бы так. Но я знал, что только лигатура может полностью устранить аневризму. Я все еще сжимал неповрежденный кончик сосуда, около которого проходила трещина, как на антикварном кувшине. Положение было ужасное. Зита напряженно ловила каждый мой взгляд. И в тот момент, когда я принял окончательное решение, протянула мне новую нить. Догадалась, что я буду делать, раньше, чем сам я это понял. Не знаю почему, но именно такой, казалось бы, пустяк снова придал мне силы. Кртек взял из моих рук зажим Пеана, чтобы придержать сосуд. Затем я сделал петлю, надел ее прямо на всю шейку и начал медленно затягивать. Стояла гробовая тишина. Я слышал лишь, как работает респиратор и тяжело дышит мне в ухо Кртек. Сейчас должно было решиться все.
Лигатура зажала сосуд. Она держалась. Кртек, подождав немного, начал потихоньку ослаблять зажим. Все было хорошо. Под перевязанной петлей уже не выступило ни единой капли крови.
Зита под маской сияла. Итка в своих неуклюжих бахилах медленно побрела в угол, к анестезиологам, и опустилась на табурет. Я не заметил, что в операционной топчется теперь среди нас и практикант Велецкий. Немного посмотрев на происходящее, он просто и доброжелательно спросил:
— Вы думаете, теперь это будет держать, пан профессор?
Все замерли. Бедняга Велецкий не понял, что для такого вопроса момент выбрал самый неподходящий. Скорей всего, хотел сказать приятное. Гладка с укором посмотрела на него, тихонько покачала головой и неожиданно тонким голоском сказала:
— Какой ты все же идиот, Велецкий!
Я совершенно некстати рассмеялся.
— Да, полагаю, теперь уже будет, — сказал я, все еще смеясь, потому что горло мне сжало другое чувство.
— А почему бы, собственно, и нет, коллега? — повторил я, борясь с какой-то накатившей на меня горячей волной. Митя, ох, окаянный ты, несправедливый Митя! Теперь по крайней мере ты мне отплатил сполна. И вот ты преспокойно спишь и не подозреваешь даже, что мы здесь сейчас пережили.
Наконец перевязали и сосудистую аномалию. Потом уже легко было ее отпрепарировать. Она лежала в лотке опавшая и безвредная, похожая на неживую медузу. Анестезиологи доложили, что давление держится. Непосредственная опасность миновала. Разумеется, в послеоперационный период всякое еще могло случиться, но я верил, что мы победили.
Это действительно было так. Когда я вечером зашел к Мите, он уже пришел в себя, только очень хотел спать. Я присел к нему на койку и расчувствовался, как старый склеротик. У Мити на побритой голове была повязка. Красивое лицо делало его похожим на актера, который лишь играет человека, перенесшего операцию. Он смотрел на меня, будто видел впервые. Потом протянул руку и, крепко сжав мою, сказал только:
— Прости, я сейчас как после пьянки…
Он засыпал. Стал глубоко дышать, но пальцы все еще не отпускали мою руку, как бывает у детей, когда их сморит сон, не дав дослушать сказку. Я был счастлив. Недоброе все разом куда-то провалилось, о прошлом можно было начисто забыть.
Наутро возле кабинета дожидалась меня Митина жена. Войдя, хотела что-то мне сказать, но вместо этого расплакалась. Я ее заверил, что все необходимое мы сделали и мозговое кровотечение Мите уже не грозит. А неприятные симптомы обязательно исчезнут. Превозмогая слезы, она благодарила меня. Теперь, я думаю, они не будут относиться к нам с предубеждением — ни Митя, ни его жена.
Только сейчас я, как ни странно, стал немного постигать истоки Митиной неприязни. Даже почувствовал себя в некотором роде его должником. Быть может, в самом деле я в студенческие годы был к нему и Фенцлу неоправданно суров? Я по сравнению с ними оказался в более благоприятном положении: успел до войны закончить институт и много раньше стал работать по специальности. В конечном счете это, вероятно, повлияло и на Иткин выбор. Неудивительно, что Митя ощущал несправедливость в том, что она, расставшись с ним, вскоре вышла замуж за меня.
Где-то через неделю после операции он сам зашел ко мне в кабинет. Тот день четко сохранился в моей памяти — он совпадал с началом эпопеи Узлика. «Торги на бирже», когда я признал его неоперабельным, были в конце апреля. Врач детского отделения уже подготовила меня к тому, что придет дед ребенка. Они явились оба — дед и мальчик, — каким-то чудом миновав секретаршу, ввалились прямо в кабинет.
— Веду вот показать вам Витека, — еще в дверях зычно проговорил лесник, — сказали, вы не собираетесь с ним заниматься, а я вас все-таки хочу еще раз попросить.
Митя тут же поднялся, сказав:
— Прими сначала мальчика, я подожду.
Не оставалось ничего, как предложить им сесть. Дед направился к креслу, а мальчик словно прирос к порогу. С нескрываемым изумлением уставился на Митю, завороженный видом его марлевого колпачка. Потом, расхохотавшись, закричал:
— Смотрите, клоун!
Побагровев, дед строго дернул его за руку:
— Цыц, безобразник! Вот не возьмет тебя пан профессор в клинику!
Мальчик, которого он уже втянул в мой кабинет, не переставал оглядываться на Митю и смеяться. Ребенок как ребенок — задорная мордашка, кудрявенький, как ангелок. Да, у него тогда еще были кудряшки, мог ли он думать, что такой же колпачок из марли уготован и ему. Врач детского отделения знала, что делала, прислав вместе с дедом и этого сорванца.
Старый лесник повел речь издалека:
— У нас, пан профессор, всегда все были здоровые, что в нашем роду, что в женином. Докторша говорит, у ребенка опухоль, и вы изволили с ней согласиться, как мне рассказали. А у меня такое мнение, что и большой человек может ошибаться. Голова у Витека складненькая, нигде ничего не видать. Когда с ним первый раз произошел припадок, доктор сказал, что это, надо быть, родимчик. Сызмальства это у детей бывало, а после они поправлялись и без операции. Вы думаете, правда есть в нем эта опухоль? У нас во всей округе ни о чем таком не слышали, только в соседней деревне, когда я еще малолеток был, об одном говорили. Так то был дурачок, и голова у него была как тыква. Потом его один доктор отправил в «желтый дом». А Витек очень даже сообразительный. Сколько разных песен знает и может сосчитать по пальцам сдачу в магазине. Какая ж это, посудите сами, опухоль?
Усадив деда в кресло, я взглядом дал ему понять, чтобы он не заводил об этом речи при ребенке. Но Витека нимало не интересовали наши разговоры. Он влез на табурет, стоявший возле пишущей машинки, и стал на нем крутиться.
— А ну-ка, слезь! — прикрикнул на него старик.
Но я махнул рукой — пускай ребенок позабавится — и, понизив голос, стал пану Узелу объяснять, что у мальчика опухоль, в этом нет ни малейших сомнений, притом огромная, настолько большая, что с ней уж ничего не сделаешь, семья должна смириться.
— Семьи-то у нас нету, — возразил лесник. — Двое всего нас: я и Витек. А только если эта опухоль и правда есть, так ведь не оставлять же ее там, верно, пан профессор? — резонно рассудил он. — А что она большая, это очень может быть. Говорят, у одной тут в животе была такая… С голову ребенка! А вырезали — и как не бывало. Что ж, эту разве нельзя вырезать? Не бойтесь, — успокоил он меня, — деньги у нас найдутся, дам сколько захотите. Что нам с ним тратить-то? Кладу на книжку…