— Экскурсия не состоится, — объявил он.
Расстроенные, мы все же побрели на станцию, где был назначен сбор, и, к удивлению, увидели, что учитель закона божьего выстраивает учеников на платформе в ожидании поезда.
Ужасно меня это возмутило. Я тут же предложил сбегать за Рушняком, раз экскурсия все-таки будет, но священник меня не пустил. Тому, мол, уже не успеть, а окрестности наши ему надоели — он только рад будет остаться дома. Священник лгал. Рушняк к экскурсии готовился, я знал это.
Мы оказались в деревушке, где законоучитель провел детство. Там у него жили родные, которых он о нашем посещении предупредил. В саду был накрыт стол — блюда с пирожками, кофе… Любопытствующие соседи смотрели на законоучителя с гимназистами, и это его преподобию особенно льстило.
Дети гурьбой повалили в сад. Но я остался по другую сторону забора. Сел на траву и развернул хлеб с маслом, который захватил из дома. Мне кричали, соблазняли угощением, явился и законоучитель собственной персоной — я только головой крутил, ни на какие уговоры не поддался. Мне было стыдно за товарищей: законоучитель гнусно обошелся с Рушняком — а они продались за какие-то пирожки!..
Стараниями соседей наши узнали об этой истории еще до моего возвращения. Отец смеялся, мать немного растерялась. В городке у нас это долго потом обсуждали. Соседи разделились на два лагеря. Одни обвиняли наших в том, что меня плохо воспитали, другие довольно потирали руки и говорили, что я молодец. Некоторые одобрительно ухмылялись при встрече со мной, боясь выразить свое мнение вслух. Его преподобие в городке не особенно жаловали.
Я перестал посещать уроки закона божьего, и отец официально заявил, что против этого не возражает. Мать сперва боялась, что соседи нас осудят. Она была не слишком набожна, но в костел все-таки ходила. Во всех вопросах проявляла она трогательное единодушие с отцом. Когда отец сказал, что каждый волен поступать согласно своим убеждениям, а не по чужой подсказке, мать с этим примирилась. И я однажды слышал даже, как она меня защищала от нападок какой-то соседки.
— Законоучитель вел себя неподобающе, — сказала она спокойным убежденным тоном, каким обычно делала замечания мне и братьям. — Дети всегда чувствуют притворство. Он называет себя слугою господа, так должен бы служить для всех примером. Могу я осуждать ребенка, когда он поступил по совести?..
Сколько воды утекло с того времени! От той поры остался у меня лишь разрисованный кувшин, стоявший у нас дома возле умывальника. Уже и домика того нет у меня на родине. Когда я приезжал туда в последний раз, застал только кусочек луговины с лентой белого тумана на горизонте. Уж это не было бескрайнее зеленое поле, как когда-то. С одной стороны его выросла машинно-тракторная станция, захватив часть территории. Река, так поэтично извивавшаяся в травянистых берегах, давно уже приручена, и новое шоссе вливается в проложенный через нее бетонный мост.
Край детства! Мираж, воспринимаемый лишь кинескопом моих неожиданных воспоминаний. Никого из нашей семьи теперь нет. Родители умерли, когда я еще был студентом. Даже сестер и братьев уже не осталось. И все-таки как много значат для меня те времена! Они-то, вероятно, и определили смысл и цели моей жизни.
Отец мой был простой и мудрый человек. Еще ребенком я ходил с ним иногда в воскресный день гулять в луга. О чем мы только с ним не говорили! Я задавал ему вопросы, которые тогда уж не давали мне покоя. Где кончается вселенная, зачем живет на свете человек и какой смысл всей нашей жизни, если все равно придется умереть.
— Вот этот муравей, — сказал отец однажды, указывая на тропинку, по которой мы с ним шли, — волочит щепочку в три раза больше его самого. Есть в этом смысл? Наверно, есть. Ведь из таких песчинок выстроится целый муравейник. Или вот ласточки! Целый день носят что ни попадется для постройки гнезд. А все-таки есть для них в этом свой определенный смысл, хотя о мире они ничего не ведают. А у людей есть разум — он им говорит, что надо приносить пользу другим. Есть в этом смысл? Не знаю, только думаю, что есть, раз их все время к этому что-то толкает. Если бы каждый жил для одного себя, то он бы эту свою задачу не исполнил, прожил бы на свете зря.
Была это бесхитростная философия, и меня, мальчишку, не совсем удовлетворяла. Но вот теперь я вижу, что в ней заключалась своя жизненная правда. Отец все время утверждал нас в чем-то добром. Он научил меня работать во всю меру моих сил.
У матери были прекрасные синие глаза, они атмосферу нашей семейной жизни отражали как зеркало. Когда отец, бывало, иногда вдруг становился молчалив, в них залегала грусть и делались они темны и непокойны, как предгрозовое небо. Но если отец улыбался или когда мы вечерком все вместе пели на завалинке, они сияли у нее, как солнце.
Отец скончался раньше, чем она. Я в это время был еще студентом. Когда я приезжал домой, она сидела, уронив на колени руки, и во взгляде у нее была тоска. Мы старались ее рассеять, убедить, что притерпится и еще будут у нее свои утешения. Дети звали ее переехать к ним. Она не соглашалась.
— Для меня уж все кончено, — печально говорила она. — Мы с отцом так привыкли друг к другу, а без него ничто меня не радует.
По сути, это было признание в большой любви, пережившей целую жизнь.
Когда я потом уезжал от матери, мне в поезде внезапно стало ясно, что этими наивными словами она определила то, о чем сказал Бертольт Брехт: «Любовь — это потребность отдавать, а не брать. Любовь — умение создавать что-то с помощью другого. И надо только, чтобы тот, другой, уважал тебя и был к тебе расположен. А это всегда достижимо».
Мать умерла спустя неполных два года после отца. И в душе моей навсегда осталась ностальгия по спокойному, ласковому обаянию нашего дома, по чуть не легендарной любви моих родителей, шедших по жизни безропотно и в то же время гордо, бок о бок друг с другом и с нами, детьми.
«Фенцл» не сдавался. Записал, откуда я родом и сколько человек было у нас в семье. Теперь сидел или, вернее, полулежал, удобно развалившись в кресле, и разглядывал меня. С насмешливым, чуть ли не покровительственным видом, словно говоря: «Я тут бьюсь с репортажем, а пан профессор витает мыслями неизвестно где». Словно собрался сделать мне наставление.
Но, к счастью, я опомнился сам, внезапно с ужасом сообразив, что мы не сдвинулись с места. А у меня уйма работы, вдобавок сегодня за мной заезжает Итка — нам предстоит одно хозяйственное дело.
— Так что будем разбирать дальше, товарищ репортер? — спросил я с нарочитым смирением.
Это еще подняло его в собственных глазах.
— Теперь — собственно ваша семья. Жена, дети. Чем они занимаются, так же ли медициной, как вы. Но будьте разговорчивей, — сказал он с укоризной.
Я принял виноватый вид и благополучно удержался от смеха.
— Буду стараться.
Перечисляю ему, что у меня трое детей, из которых в медицинский пошла только дочь. Хотя в семье у нас ни о чем другом не говорили, и мы с женой только и мечтали, чтобы все они стали врачами.
— Впрочем, это ведь не существенно, — тут же добавил я. — Зачем об этом где-нибудь упоминать!
Он кивает. Полностью со мной согласен. Потом его осеняет идея:
— Послушайте, а нет ли фотографии, где вы все вместе? Так было бы лучше всего. Не надо длинных описаний — а просто: вот ваша семья. Что вы на это скажете?
— Скажу, что такой фотографии у меня нет. А вообще идея неплохая.
Он был ужасно раздосадован. Презрительно покачал головой:
— Что, у вас так уж и нет ни одной семейной фотографии?
Ни одной. Хотя постойте… Разве так уж и нет? С сегодняшней почтой пришел пухлый конверт от Милана. Когда мы отмечали Иткин день рождения, он нащелкал массу снимков. Мы отгоняли его, никто из нас таких вещей не любит. Но он привез новенький фотоаппарат и то и дело заставлял нас всех сбиваться в кучу. Даже несколько раз поставил аппарат на самоспуск. Сказал, что мы на этот раз получим карточки быстрей обычного. Обычно же мы их от Милана вообще не получали.