Выбрать главу

Подготовил Евгений Клименко

Школьные сочинения

Воспоминания детей-беженцев. Окончание

СТАРШИЙ ВОЗРАСТ.

Это те, которым теперь от 16-17 до 20 лет, а в некоторых отдельных случаях и выше.

37. В настоящее время я делю свою жизнь на два периода. Первый период это до 1917 г., золотая невозвратная пора детства. До 1917 г. я жил дома, в семье, под крылышком у матери. Я жил беззаботно, ни о чем не думая, ни о чем не заботясь и не сталкиваясь с жизнью и людьми. В 1917 г. произошел великий акт в стране, который сильно отразился на строе всей моей жизни. 1917 год произвел ужаснейший переворот и полную разруху нашего гнездышка, о котором я вспоминаю с болью в сердце.

38. В 1917 г., когда в России впервые разразилась революция, я с недоумением смотрел на войска и народ, которые радостные, с пением и музыкой шли по улицам города. Все это для меня было ново, так как старый монархический строй, как я еще в те годы представлял себе, являлся (с моей точки зрения) чем-то непоколебимым, не только в смысле физической силы, но и как законный, правильный и всеми желаемый образ государственного управления… Начиная с 1917 г. для меня начинают открываться все те плохие стороны старого монархического строя, которые в те годы так подчеркивались многими людьми, которые радостные и воодушевленные избавлением, как они говорили, России от цепей старой отжившей монархии собирались строить новую жизнь и на новых неизведанных началах. Все это отразилось, конечно, на мне (мне было тогда 9 лет), и я старался переварить сам своим собственным умом, но многого не был в состоянии понять, благодаря моей молодости.

39. Оползень, начавшийся с марта 1917 г. и быстро захватывавший все большие и большие слои, лично меня сначала не коснулся, ибо был я еще слишком мал и некрепок, чтобы иметь возможность самому броситься на поднимающийся циклон сначала «бескровной», а потом уже пришедшей в ноябрьской слякоти и мгле – «мировой социальной»… Не участвовал я в первых днях – но помню, помню я смутно, как из другой, прошедшей жизни, это кровавое реяние красных знамен, эти толпы пьяные от весеннего ветра и солнца, эту злополучную пародию, вкривь и вкось горланившуюся фабричным городским и казарменным людом: «Вставай, подымайся!» – и, Господь да простит мне, не могу без едкой, острой, какой-то даже подсасывающей иронии подумать: «Да, встали…. поднялись… и в грязи и смраде остались».

40. Я помню первый день революции. С утра в городе было заметно волнение. Люди стремились к площадям, где предполагались митинги. Я тогда смутно понимала значение этого дня, но вокруг чувствовалось что-то новое, радостное и невольно сам заражался этой радостью и ожиданием чего-то большого, светлого в будущем. В доме у нас беспрерывно велись споры. Одни с иронией говорили, что все эта детская игрушка и долго не продержится, другие горячо защищали великое дело и верили, что простой игрушкой оно не было и не будет. Потом начались погромы… Затем как-то незаметно подошли большевики, и тут уж пошли всякие Продкомы, Совнаркомы и т. д. Начались обыски, грабежи и расстрелы, но пока еще не в сильной форме. Наконец, понемногу стали теснить и прижимать интеллигенцию, называя ее буржуями. В доме у нас началась упаковка вещей и закапывание драгоценностей. Противники революции злорадствовали. Сторонники присмирели. Народ тоже присмирел. Кое-где слышались жалобы на «проклятых большевиков» и радостно передавались известия, что скоро придут «наши». Наконец, однажды ночью послышался гул отдаленных выстрелов. Все насторожились. Офицеры, скрывавшиеся у нас, ходили с какими-то вытянуто-радостными лицами и понемногу собирались к отъезду. Целую неделю продолжалась перестрелка. Белые подошли так близко, что пули летали над городом. Красные отступали. По дорогам находили разные канцелярские бумаги и протоколы, растерянные ими впопыхах. На следующий день вошел в город генерал П. со своим отрядом. Его встретили с хлебом-солью. Но и эти долгожданные белые не принесли с собою так ожидаемого спокойствия! Генерал П. начал с того, что очертил кругом центра города и всех находящихся за чертой велел поголовно расстреливать как сторонников большевиков. Три дня продолжалось избиение неповинных, так долго ждавших «их» людей. А в это время там, за чертой этой «наши» дни и ночи проводили в кутежах и за картами. Вдруг на четвертый день опять послышалась канонада. Генерал П. спешно собрался и выехал из города, оставив висеть на базарной площади двух «неприятелей»! Так они и остались висеть до прихода красных. Те вошли, но какие-то трусливые, точно придавленные. Приходя с обыском, боялись входить в дом: а вдруг там кто-нибудь спрятан. Начались опять расстрелы, расстрелы и расстрелы. Бедный народ не знал, куда ему броситься. Белые их считали красными, красные белыми.

41. Тяжелую жизнь я провел до семнадцатого года. Со времени отступления русских войск из Польши и Галиции я очутился в руках австрийцев и повинен был нести тяжелую жизнь плена. Голод, вечное притеснение со стороны австрийцев, зверское отношение, туга по русским… Когда человек на воле думает о неволе, то ему представляется только что-то страшное и тяжелое… Совсем иное чувствует человек, когда он находится в неволе… Воля тогда кажется такой блаженной, такой роскошной и милой, что человек не может забыть о ней ни на минуту… Но еще хуже стало, когда я вышел на волю, но когда нельзя было ею воспользоваться. Живя среди необразованных людей и видя эту суеверную, глухую, ничтожную жизнь, я очень тяготился ею и страшно хотел познать хотя немножко науку. Но ни при каком старании я не мог своих мечтаний добиться. Опять все затормозила Гражданская война… В девятнадцатом году я очутился в польской оккупации. Те… старались на каждом шагу искоренить все русское. Вместо русских, своих школ появлялись польские… Закрытие всех русских просветительных организаций, перевод церквей на костелы, поселение на общественных, монастырских и казенных землях польских усадников… – окончательно лишили меня надежды на учение. Но к счастью, среди такого тяжелого положения мне удалось познакомиться с одним русским студентом, который убежал от большевиков, и начать свою мечту – науку.

42. С 1917 г. моя жизнь совсем не была похожа на старую однообразную жизнь. Придя в гимназию, я сразу заметил, что что-то новое ворвалось в нашу жизнь. Эта новая жизнь была мне совершенно непонятна, и много встало передо мной вопросов, на которые я не мог дать ответа. Директор нам уже каждый день не читал нотаций, а переменил их на политику. В конце его речи мы должны были петь «Боже, царя храни». Через несколько дней директор был убит (он был полковник), и гимназия закрылась. Я был совершенно свободен… Я целый день бродил по городу. Первое, что на меня произвело неприятное впечатление, это когда я увидал, как нескольких учеников нашей гимназии старших классов вели на расстрел. Тогда-то я понял, что такое наша революция. Вскоре я должен был прекратить свои прогулки по улицам, потому что на улицах происходили бои. Мы выглядывали из-за ворот, как из-за решеток, на проходящие толпы солдат и грабителей, которые гуляли и среди белого дня. Такая жизнь мне даже начинала нравиться. В гимназию идти не надо; когда идем в пекарню за хлебом, то вооружены с ног до головы, и целый день занимаемся стрельбой… В 19 году, после ухода немцев, я уже чувствовал себя совсем другим человеком. Определенный взгляд у меня сложился на жизнь, смерть и на многое другое, чего я, может быть, до сих пор не знал бы.

43. Вдруг мы узнали, что дядя, живший в X., арестован и сидит в чека. Я поехал в X. узнать, за что он арестован и постараться высвободить его. Но по оплошности чуть не погиб сам. Дело в том, что я надел под пальто кадетский мундир без погон и галунов и в таком виде отправился в чека. Там я поговорил с дядей, отдал ему привезенные для него вещи и хотел уже уходить, как вдруг матрос, стоявший часовым у дверей и все время пристально на меня смотревший, спросил меня, где я раньше учился. Вопрос был так неожидан, что я сразу смешался и долго не мог ответить. Потом я сказал, что я ученик С-ской гимназии и показал ему удостоверение. Он иронически улыбнулся, расстегнул мне пальто и, показывая на мой мундир, спросил: «Это такая у вас в гимназии форма? Странно!» Я так испугался, что не мог отвечать. Тогда он начал обыскивать мои карманы. Тут-то и сказалась главная моя оплошность. Когда я шел в чека, я совершенно забыл посмотреть, что лежит у меня в карманах, а в боковом кармане мундира лежал старый отпускной билет О-ского кадетского корпуса. Когда матрос вынул его из кармана и прочел, то, ударив меня несколько раз по лицу, отвел к какому-то комиссару. Тот начал было меня допрашивать, но узнав, что мне всего 13 лет, сказал: «Дать ему 20 шомполов и отпустить!» Когда меня начали бить, я сначала кричал, а потом потерял сознание и пришел в себя только уже лежа в подвале чека на голом полу… Вскоре пришел тот самый матрос и, грубо схватив меня за воротник, сказал, что я могу идти, куда хочу… Но спать эту ночь мне не пришлось. Вся спина у меня была до крови разбита шомполами и болела невыносимо, а к тому же я все время боялся, что большевики опять придут за мной. На утро тетя узнала, что в эту ночь большевики расстреляли дядю, и от горя слегла… Я уехал домой и жил дома до прихода добровольческой армии. Потом я поступил в армию и вместе со своим полком ушел на фронт и был там до эвакуации из С. в феврале 1919 г. Приехав в С., я поступил сигнальщиком на миноносец N и плавал на нем…