– Однако главная, на мой взгляд, заслуга Сугуро в том, что он не принес литературу в жертву своей вере. Не сделал литературу служанкой столь чуждой нам религии. Короче, будучи писателем, он никогда не гнушался отображать те уродливые, порочные, грязные стороны человеческого существования, которые его религия клеймит, называя злом. Благодаря этому его романы нельзя свести к пропагандистской литературе, обслуживающей какую-то одну идеологию.
Кано знал, чем польстить Сугуро. Да, именно эта проблема одно время была главным источником его душевных терзаний. В него глубоко запал вопрос, заданный ему как-то раз старым священником-иностранцем, человеком, которому он полностью доверял:
«Почему ты не пишешь о чем-то более красивом, чистом?»
Этого священника он знал еще ребенком. До войны тот работал старьевщиком в бедном квартале Осаки, помогая больным, присматривая за сиротами, удивительный человек, которого японцы прозвали заморским Рёканом,[2] с улыбкой младенца и темно-синими глазами, от которых таяла даже его сурово-непреклонная душа. Глядя на старого священника, Сугуро каждый раз припоминал слова из Евангелия: «Блаженны кроткие…»
И вот однажды тот сказал с искренней печалью на лице:
– На Новый год прочел твой роман. Много сложных иероглифов, но все же кое-как разобрал. Можно задать вопрос?
– Конечно.
– Почему ты не пишешь о чем-то более красивом, чистом?
Слова старика и глубокая печаль на его лице еще долго впоследствии причиняли душевную боль Сугуро, когда он писал, сидя в своем маленьком кабинете.
Несмотря на это, он так и не написал ни одного «красивого», «возвышенного» романа. Его перо упрямо подмечало в героях самые темные, мрачные, уродливые стороны. Будучи писателем, он не мог замалчивать, обходить стороной всю многосложность человека. И однако, он отдавал себе отчет, что, изображая темные страсти своих героев, он и сам вольно или невольно подпадает под их влияние. Чтобы отобразить душевное уродство, его собственная душа должна исказиться. Так, описывая ревность, необходимо полностью погрузиться в это состояние, что, разумеется, не проходит бесследно. С каждой книгой он все яснее понимал, каким смрадом разит от внутреннего мира человека. И описывая этот внутренний мир, он одно время неизбежно вспоминал лицо старого священника и его слова:
«Почему ты не пишешь о чем-то более красивом, чистом?»
С тех пор прошло много лет, и, как ему казалось, он нашел для себя ответ на этот вопрос. Давно уже он смутно догадывался, что истинна только та религия, которая не глуха к темной мелодии, звучащей в сердце человека, отзываясь и на какофоническое бряцание, и на пугающий диссонанс. С каждым новым написанным им романом эта догадка крепла в нем, пока наконец он не освободился от последних сомнений.
– В произведениях Сугуро его вера нашла новый смысл, новую ценность в том, что называют грехом. Жаль только, я, человек нерелигиозный, не слишком хорошо понимаю, что это за штука такая – «грех». – Кано замолчал, выдерживая ироническую паузу.
В зале раздались смешки.
– Сочувственно, чуть ли не с любовью описывая человеческую греховность, Сугуро демонстрирует в своих произведениях, что под грехом скрывается блуждающая в темноте жажда воскрешения. Он говорит, что в любом грехе, в любом преступлении таится жажда найти путь к спасению, вырвавшись из тисков земного существования. На мой взгляд, в этом, пожалуй, и заключается оригинальность творчества Сугуро. И этот оригинальный взгляд на мир нашел свое наиболее полное выражение в его последней книге.
Кано перешел на задушевный тон, точно отдавшись воспоминаниям:
– Когда я перебираю в уме те тридцать лет, что мы знакомы с Сугуро, мне кажется, что в последние годы им овладело настроение, которое так прекрасно выражают строки нашего великого поэта:
С каким бы уважением мы, писатели, ни относились к творчеству своих старых друзей, перешагнув пятидесятилетний рубеж, мы уже не способны испытывать на себе их влияние. Все, что нам остается, это до последнего часа упорно возделывать свой сад. Это касается и Сугуро, и меня…
Кано, продолжая удерживать внимание аудитории, приближался к финалу.
В задней части зала стоял Куримото, молодой редактор, который встретил Сугуро перед началом церемонии. Он помогал запоздавшим гостям найти свободное место и в то же время старался не упустить ничего из того, что происходило на сцене. Сугуро подумал, что надо не забыть поблагодарить этого молодого человека, взявшего на себя неблагодарный труд помогать ему в работе над книгой. Рядом с Куримото стояла девушка-редактор из другого издательства. Он не знал, как ее зовут, но, бывая по делам в этом издательстве, часто сталкивался с ней в коридоре и запомнил ее невысокую фигурку и миловидное личико с ямочками на пухлых щеках. За Куримотой и девушкой маячило еще одно лицо.
Сугуро вздрогнул. Он узнал в этом лице… себя! Лицо ухмылялось, не то презрительно, не то насмешливо.
Он протер глаза. За спинами Куримото и девушки никого не было.
Начался банкет.
Возле известных литераторов и художников образовались кружки, и, если закрыть глаза, громкий смех и звуки шагов вместе с другими бесчисленными шумами сливались в монотонный гул – словно толкли пшено в ступе. Часть гостей толпилась у выставленных вдоль стены столов с суси и гречневой лапшой, и среди них выделялись своей белизной напудренные лица официанток.
– Спасибо за прекрасную речь, – Сугуро похлопал по приподнятому правому плечу Кано, который в этот момент рассказывал что-то смешное нескольким редакторам.
– Да брось ты, ничего особенного. – Скрывая смущение, Кано тотчас сменил тему: – Ты, кажется, похудел. Все в порядке?
– В порядке. В наши годы ничего странного, если организм дает сбой.
– Я как раз только что говорил об этом. О том, что в последнее время у меня стала слабеть память. Прочитываю книгу и тотчас забываю, о чем она. Вот и на этом банкете – человек со мной здоровается, а я не могу, хоть убей, вспомнить, как его зовут.
– Со мной то же самое.
– Как у нас говорится – первыми сдают глаза, зубы и что-то там еще. В моем случае – глаза, память, зубы. О сердце я и не говорю, оно у меня с давних пор пошаливает.
– А как с мужскими делами? – спросил молодой редактор.
– С мужскими? Конечно, силы уже не те. Не знаю, как у тебя, Сугуро… – Кано озорно усмехнулся: – К тому же ты христианин, да и жена у тебя сама добродетель. Бьюсь об заклад, наш дорогой Сугуро, несмотря на почтенный возраст, так и не сподобился вкусить настоящих плотских утех. Или ты втихаря от нас погуливал?
– Не стану же я выбалтывать вам то, что держу в секрете от собственной жены!
В отличие от прежних лет, ныне Сугуро уже умело парировал подтрунивания своих приятелей.
Постояв еще немного, он отошел, чтобы поприветствовать других гостей. Заметил оживленно беседовавших старейшин литературного цеха – Сэки и Иваситу.
– Сутуро, это твоя лучшая книга, – похвалил его, обнимая, Ивасита, литературный критик, раскрасневшийся, с бокалом вина в руке. Он в свое время учился в том же университете, что и Сутуро, поэтому всегда оказывал ему покровительство. – Правда же? – обратился он за поддержкой к Митио Сэки, тоже литературному критику.
– Нельзя сказать, что вещь абсолютно безупречная, – кисло улыбнулся пухлый Сэки, – но сегодня у нас праздник, поэтому воздержусь от критических замечаний…
– Не обращай внимания. Сэки всегда очень строг.
– Литературный критик обязан быть строгим.
Среди писательской братии подобный «обмен любезностями» в порядке вещей. За тридцать лет Сутуро, бывая на банкетах, в ресторанах, на литературных сборищах, чего только не наслушался о себе. И все же, поднося к губам стакан разбавленного виски и делая вид, что пьет, он задумался о том, что могло не понравиться Сэки в его романе, и, кажется, догадался.