Выбрать главу
лентин поджидал его в пустом коридоре, чтобы нежно проворковать «ах, мое прелестное дитя!» и исчезнуть раньше, чем Джон успевал опомниться. При старших он хранил холодное безразличие, но стоило Мельхиору или Сильвестру отойти, как серые глаза мучителя весело вспыхивали, и юноша посылал Джону воздушный поцелуй.  * * * Дождь со снегом сыпал вторые сутки, о каждодневной оздоровительной прогулке не стоило и думать, в кухне горел камин, и все равно тянуло сырым холодом. Мельхиор должен был вскоре вернуться с обхода больных и немощных, и Сильвестр, памятуя, что от праздности - пороки, от пороков - болезни, отправил обоих юнцов на кухню, перебирать гречку. Мешок попался сорный, не слишком-то тщательно отвеенный, а ломать зубы о камушки в похлебке - удовольствие не из лучших. Валентин встал, кротко поклонился и, приобняв Джона за плечи, как добрый старший брат, повел его в кухню. Чем дальше отходили они, тем глубже проскальзывали ледяные пальцы Валентина, нащупывая ключицы под рубахой и толкаясь по ним пальцами, как по тростниковой свирели. В кухне он внезапно отпустил мальчика, пододвинул к себе горку зерна и стал быстро и ловко выбирать чернушки и сор, забыв о присутствии Джона. Они работали довольно долго в похвальном молчании, миска наполовину наполнилась перебранной крупой, и тут в аптеку пришли посетители, кто-то раскашлялся, по полу зашаркали ноги, Сильвестр что-то горячо доказывал, очевидно, вспыхнул спор. Значит, это городской лекарь, опять спорят, уже давно не ради установления истины, но лишь из удовольствия поговорить двум ученым людям. Валентин рассеянно коснулся родинки над верхней губой, нехорошо улыбнулся и придвинулся к мальчишке. - Да отвяжись ты, - чуть не плача шепотом воскликнул Джон. - Отвяжись, придурок! Я Сильвестру расскажу!   С обворожительной улыбкой Валентин ласково приобнял Джона, притиснул его к себе и промурлыкал, почти неслышно: - Конечно, мой хороший, конечно, скажи. А знаешь, что потом будет? Джон, задыхаясь от непонятной самому гадливости, мотнул головой. -Я скажу тебе, цветочек мой. Да быть того не может, сделаю личико, глазки опущу, покраснею даже от негодования! Клевета это все, мой сладкий! А твои педели клистирные мне, конечно, не поверят, станут следить. И уследят, цветочек. Я сделаю над собой усилие и расцелую тебя прямо в твои худосочные губки, сучонок. Даже если меня потом вырвет, но они нас застукают. А будет мало - я на тебя налезу, птенчик. Ты это понял? А ты знаешь, зачем? Потому что они будут разгневаны и предадут меня суду, цыпленочек. А по приговору меня, как доказанного мужеложца, побьют камнями. Впрочем, в нашем случае сожгут, я уж постараюсь. Так что давай, зайчик, торопись!   Звякнул входной колокольчик. Валентин насторожился и оттолкнул Джона, тот шарахнулся в сторону, задев миску с гречкой. Та крутнулась, грохнулась на пол и разбилась вдребезги. Гречневая крупа разлетелась по всей кухне. Валентин, прилежно вынимающий чернушки, камешки и веточки из кучки граненых зерен, поднял глаза и рассеянно улыбнулся Мельхиору. «Какой же растяпа этот ваш Иоанн. Но славный малыш. Надеюсь, ему не очень достанется?»   Джон чуть не плача, подбирал черепки с каменных плит. Валентин, подернув полы рясы, устроился рядом с ним на корточки и ссыпал в плошку собранную с пола гречку. Улучив минутку, он чуть слышно шепнул: «Ну, давай, зайчик, скажи им!» Джон с ненавистью взглянул на него и пошел за веником.   Сильвестр, заглянувший на шум, велел Джону смести остатки крупы в угол и самому отправляться туда же. Джон с яростью сдернул с гвоздя покаянные четки и мысленно пожелал Валентину поскорее сгореть и без его помощи.   Пять дней потом он, перепуганный и обозленный, ждал худшего и не раз подумывал с сожалением о тех временах, когда мог с легким сердцем позвать зверьков и пожаловаться им на сквернавца Алектора. Не раз и не два он ощущал их незримое присутствие где-то неподалеку, зверьки ждали его, шебуршились где-то во тьме, но ближе подходить не смели, и Джон угрюмо тосковал. Страх преследовал его даже во сне, редкая ночь обходилась без того, чтобы бледные худые пальцы Валентина не протягивались к его горлу, а вежливая улыбка не ощеривалась мелкими крысиными зубами. Сам Валентин, казалось, позабыл о своих угрозах, держался непринужденно, трапезничал, работал и молился вместе со всеми, пел во время мессы сильным высоким серебристым голосом, так что прихожане оборачивались в восхищении. Но порой редко-редко взгляд его задерживался на Джоне, тонкие губы искривлялись в поганенькую ухмылку, но так быстро, что Джон не мог бы поручиться, что ему это не привиделось. Валентин постоянно сосал ароматические лепешечки, чтоб изо рта приятно пахло. Его одежда была продушена сандаловым маслом. Джон возненавидел мяту, анис и сандал.   Оставалась тайная надежда, что все кончится само собой. Однажды, собравшись с духом, Джон спросил у Мельхиора, каково теперь состояние брата Алектора, не пошел ли он на поправку? Мельхиор объяснил Джону, что каждая болезнь процветает по-своему, и опытный врач определяет состояние больного по целому ряду примет. Больная печень являет себя через желтизну лица и белков глаз, сердце отзывается синим треугольником у носа и губ, а разлитие черной желчи, кроме странного поведения, мрачных мыслей и звона в ушах, читается в тусклых волосах, коже землистого оттенка и отсутствии жизни в очах, зеркалах души. Серые глаза Валентина отдавали непроницаемой, запечатанной тоской, казались оловянными, мертвыми, как у трупа или статуи. Джон вспомнил, как злорадно сверкали глаза Алектора в кухне, и содрогнулся.  Как-то, не выдержав, он спросил у Мельхиора, правда ли, что если мужчина балует с мужчиной, как с женщиной, то их за это убивают на костре? Мельхиор удивился вопросу, но подтвердил: да, бывает, что и сжигают, если особенно злостный и нераскаявшийся, да еще, упаси Бог, насильник. На вопросы, откуда у него такие мысли, Джон уклончиво ответил, что де когда-то еще мальчики об этом говорили, и почему-то вспомнилось, на том дело и кончилось. Алектор не врал, вот что было хуже всего.