О, это чувство, которым содрогается молодость, глядя на зрелище старости, не оно ли незримым серебряным холодком пробегает по волосам юных, подготовляя, будя прислушивание к тому, что должно прийти? Словно над бездной наклонясь, глядела я ему вслед... Труд человека жив, а человек пережил себя...
-- Но, -- скажут мне, -- передержка! Разве все доживают до возраста такой старости, до второго младенчества?
-- Да, да, -- радостно впадаю я в возражение, -- разве не было у создателя чувашской письменности седых лет творчества? Когда несогбенные еще плечи были могучи и широки? (Когда старость еще кралась к ним...) А наш Павлов, для моциона весело в восемьдесят в городки играющий? Толстой, за год до смерти скакавший верхом? Но и они ушли, а творчество их осталось!
-- Значит, в субботу за вами заходит Котик? -- сказала, выйдя за мной в переднюю, Юлечка. -- Только будьте готовы, к вечернему звону нельзя опаздывать, да и он будет уже вне себя от страха, что опоздаем! Ему -знаете, что труднее всего? Вот именно эта точность -- он бы засел на колокольню на сколько хотите часов, он уж пробовал, на него там сердились -обещает только приготовить веревки, развести их все по порядку, чтобы начать, как надо ему, -- и вдруг тронет их, и еще до начала службы раздается звон, легкий, едва слышимый... Не терпится!
Мы улыбались обе. От радости, от предвкушений? От близости к таинственному, как в детстве...
-- Вот Глиэр и хочет проверить его композиторство, -- сообщила, прощаясь, Юлечка, -- Котик ведь спорит с теми, кто уже после детства пытался его учить! "Чему, мол, могут они научить меня, если они не слышат всех звуков? Один бемоль? Один диез? Они же глухие... Я б-ы м-о-г и-х у-ч-и-т-ь, но глухого не выучишь!" И смеется, и потирает руки: чешутся у него -звонить!
Часа за полтора до назначенного времени меня вызвали к телефону.
-- Ввы гот-товы? -- послышался голос Котика. -- Я к ввам иду! И вот уже звонок, и гость входит в мою заставленную старой мебелью комнату.
-- Я пришел зззаранее! -- весело сообщил Котик, -- чтобы ббыла уверенность, что нне опозздаем!
Окинув блещущим взглядом стены, увешанные картинами и портретами, он пошел ходить вдоль них, сколько позволяла теснота. -- У ввас интересно, -сказал он радостно. -- Я люблю, ккогда -- так... Я нне люблю голые комнаты. Ттогда мне кажется, я -- в тюрьме! Или -- в больнице!
Он остановился перед большой фотографией моей сестры Марины.
-- Оччень четкое иззображение ми семнадцать бемолей, -- воскликнул он поглощенно. -- А этто си двенадцать диезов немного стерто.
То была старая карточка отца моего сына Андрея.
-- И снова ми семнадцать бемолей, -- перешел Котик взглядом к детской фотографии Марины и, далее, к мелкой группе, где на фоне итальянского сада, в центре группы детей, стояла десятилетняя сестра моя, в матроске, похожая на мальчика, -- тутт у вас везде отчего-то ми семнадцать бемолей минор.
Его, видно, не интересовало, что он видит того же. человека в различных возрастах, это -- не доходило.
-- И -- оппять! -- уже совсем восхищенно вскричал он, заглянув в стоящую на секретере рамку, где сестра моя, уже лет тридцати, была снята рядом с мужем и дочкой. -- Это уддивительно! Основное звучание ккомнаты!
-- А какая моя тональность? -- улыбнулась я.
-- Ми шестнадцать диезов мажор! -- Тогчас, чуть изумленно, что (спрашивают об очевидности, пояснил Котик, -- это же -- яссно...
-- Это же только вам ясно, Котик! -- отозвалась я педагогически. Он согласился, тотчас став серьезным:
-- Ну да, ну да! Эттого -- не понимают! Разумеется... И ввот я не понимаю, как можно жить и не слышать тон-нальности окружающих... в таком -ммолчанье! Наверное, этто -- трудно для человека! Не слышать! Удивительно! Я бы -- не мог! Нно -- который час? Скажите, пожалуйста? Наверное, пора!
Мы выходили в голубоватые сумерки. Мерзляковский переулок был тих. Вдруг Котик остановился, прислушиваясь.
-- Слышите? -- спросил он потрясенным голосом, и лицо его стало торжественно, -- этто колокол Вешняковский звонит! -- проговорил он счастливо, самозабвенно, -- этто хорошо, что далеко! Я один раз нне смог его вынести -- упал! Этто было давно...
Воздух был совершенно тих, никакого звона не слышалось. Без слов, одним согласным с ним волненьем, я ощутила: не "ему кажется", а -- "мы не слышим..."
Существование огромного мира звуков, нам недоступных, прошло по мне трепетом о себе заявившей реальности. Вдруг открывшейся.
Большой церковный двор в одном из замоскворецких переулков медленно наполнялся народом. Если бы взглянуть на него сверху -- обозначились бы две струи идущих: одна направлялась в храм, другая растекалась по дальнему углу двора, над которым возвышалась колокольня. И в то время как первая струя входила в двери безмолвно, вторая наполняла двор гомоном голосов. Переговаривались, то и дело взглядывая вверх, где виднелся, по временам исчезая за каменными выступами колокольни, силуэт человека в темном. Он что-то делал там, наклоняясь и выпрямляясь.
-- Готовится! -- пояснила мне Юлечка.
Среди толпы я заметила группу людей, чем-то от других отличавшихся: они держались вместе, оживленно разговаривая, было даже похоже на спор. В их внешности было что-то особенное -- некая холеность, стать, добротные шубы, щегольские меховые шапки; у двоих волосы выступали из-под меха -- длинные, почти до плеч.
-- Музыканты! -- шепнула Юлечка. -- Всегда бывают здесь, когда он играет!
Мороз пощипывал. Люди постукивали нога о ногу. Ожиданье становилось томительным. И все-таки оно взорвалось нежданно. Словно небо рухнуло! Грозовой удар! Гул -- и второй удар. Мерно, один за другим рушится музыкальный гром, и гул идет от него... И вдруг -- заголосило, залилось птичьим щебетом, заливчатым пением каких-то неведомо больших птиц, праздником колокольного ликования! Перекликанье звуков, светлых, сияющих на фоне гуда и гула! Перемежающиеся мелодии, спорящие, уступающие голоса. Это было половодье, хлынувшее, потоками заливающее окрестность... Оглушительно-нежданные сочетания, немыслимые в руках одного человека! Колокольный оркестр!..
Подняв головы, смотрели стоявшие на того, кто играл вверху, запрокинувшись,-- он, казалось, летел бы, если б не привязи языков колокольных, которые он держал в самозабвенном движении, как бы обняв распростертыми руками всю колокольню, увешанную множеством колоколов. Они, гигантские птицы, испускали медные, гулкие звоны, золотистые, серебряные крики, бившиеся о синее серебро ласточкиных голосов, наполнивших ночь небывалым костром мелодий. Вырываясь из гущ звуков, они загорались отдельными созвучиями, взлетавшими птичьими стаями, звуки -- все выше и выше наполняли небо, переполняли его. Но уже бежал по лесенке псаломщик:
-- Хватит! Больше не надо звонить!
А звонарь, должно быть, "зашелся", не слушает! Заканчивает свою гармонизацию...
-- Дда! -- со слезами на глазах сказал высокий длиннобородый старик,-много я звонарей на веку моем слышал, но этот... И не хватило слов! Люди спорили.
-- У него совершенно органный звук! -- говорил кто-то. -- Я ничего подобного...
-- Да нет, не орган! Понимаете, это -- оркестр какой-то!
-- Гений, конечно!
-- Так ему же Наркомпрос колоколов, говорят, навыдавал! -- пробовал "объяснить" какой-то голос.
-- Ну и что же? Наркомпрос, что ли, играет? Нам с тобой хоть со всего Союза колокола привези...
-- Да, много звонарей я на веку моем слышал, -- повторял, восхищаясь, длиннобородый старик, -- но этот...
Темные -- уж не глаза, а очи Юлечкины из-под пухового платка сверкали, -- похоже, что материнской гордостью.
-- Не напрасно я вас сюда привела?
Не было слов ответить!