Мать не понимала, что он говорит.
— Ох, зачем, — восклицала она своим зычным голосом, — зачем я ему позволила выучиться грамоте! Из-за нее он такой, из-за проклятых аз-буки, буки-аз! Да для кого ж мы с отцом твоим покойным богатство наживали!
Он:
— Не о богатстве надо думать, а о спасении души.
Она:
— Все душа, а плоть куда денем?
Он:
— Подчиним душе.
— Ой, сын, не спорь ты. Ой, покорись мне.
И пот с ее лица лил, так жарко она желала, чтоб он жил не по-своему, а по ее.
— Я рад бы, матушка, тебе покориться, — отвечал он с состраданием, — и заповедь велит покоряться родителям. Но если все покоримся, кто ж будет богу служить?
И опять она принималась ругаться и бить его своими большими кулаками, крепкими как железо, так что он уходил от нее весь в синяках.
— Не слишком ли ты к нему строга, — говорили ей многие, сам посадник говорил, видя эти синяки, — теперь ведь не старое время, смотри-ка — из таких-то и таких-то семейств побрали ребят в Киев в школе учиться, — ты бы своим гордилась, что он, дома сидя, стал грамотей почище наших попов. К достатку да разум — могут быть ему, как возмужает, и прибыльные должности, и почести от людей.
— Никакой от того прибыли быть не может! — отвечала мать. — Один срам и разоренье! Давеча рубаху с себя снял и отдал кому-то: у него, говорит, не было. Да мало ли у кого рубахи нет. Этак после меня всё раздаст и пойдет с сумой, костям моим на позор.
А у него свои заботы. Просвиры стал печь. В Курске только одна старушка пекла просвиры, и всегда их не хватало; и нельзя было служить литургию, которую Феодосий так любил. Он и решил печь просвиры, чтоб всегда их было нужное количество. Очень по сердцу ему это пришлось. Встанет, когда все еще спят, уложит в печи дрова, выбьет огонь. Пока пылают дрова, замесит тесто, разделает его на выскобленном добела столе, а когда дрова прогорят, разгребет жар и поставит просвиры печься. И всякий раз ему внове это чудо — что из бледного теста, сыро пахнущего, сила огня и креста сотворит плоть божью, спасение человеков. И с замиранием шепчут его губы:
— Господи, благодарю тебя, что сподобил!
Мать было запретила; но посадник, по жалобе священника, вступился, теперь уж с суровостью, и Феодосий предавался своему занятию сколько хотел. Так как она ему перестала давать хорошую одежду и ему нечем было подавать милостыню, то он свои просвирки продавал и вырученные деньги раздавал бедным. И видя его, истаявшего от постов, смиренного, одетого чуть не в рубище, некоторые его самого принимали за нищего.
Однажды мать поехала в одно из своих сел, распорядиться там по хозяйству. Возвращается, ей говорят — Феодосий пропал. Как так пропал? Да нет его уже три дня. Искали по всему городу, расспрашивали — никто не видал и не знает.
— Бездельники вы! — она сказала. — Изменники вы! Так-то за моим сыном смотрите, своим господином! Говорите, что еще было в доме без меня, кто заходил и что говорил.
Ей отвечали, что никто не заходил, кроме странников, которые шли к святым местам и попросились переночевать, и их в старой бане, покормив, уложили.
— А видел ли этих странников, — спросила она, — ваш молодой господин?
— Так, — отвечали. — Видел, когда они вечеряли в поварне, и говорил с ними.
— Дурни вы, дурни! — сказала она. — Бороды у вас долгие, а ум куцый! Со странниками он и ушел, и если вы мне его не сыщете, пеняйте тогда на себя!
И разослала отряды конных слуг по дорогам, идущим от Курска, искать тех странников. Слуги поскакали, взбивая пыль, и через сколько-то времени привезли Феодосия домой.
Безмолвно понурясь, стоял он перед матерью, светлые слезы катились по его пыльным щекам. Она увидела пятна засохшей крови на его рубище, на плечах и спросила страшно:
— Это что?
Раскрыла его одежду, увидела железные вериги, продетые сквозь кожу, и рванула их с такой лютостью, что кровь потоком хлынула.
— Нет! — сказала. — Если с тобой нянчиться — погиб ты во цвете лет!
И била, как еще не била, жестоко. Он же, пока память не потерял, твердил:
— Матушка, родимая, как мне тебя жалко! — и молился за нее, чтоб спас господь ее, бедную. Потом закатились его глаза. И легкого, словно бескостного, она его швырнула в чулан возле своей спальни и заперла.
У запертой этой дверцы два дня ходила, ломая руки. На третий, испугавшись, что он стонать перестал, принесла ему поесть и воды ковшик. Велела вымыть в бане, одеть в чистое и уложить на мягкую постель, под одеяло на заячьем меху. Он отлежался. Пошла их жизнь по-прежнему.