Выбрать главу

Обе стороны воздвигали укрепления, готовились к зиме. По ночам артиллеристы Севастополя разрушали, бывало, построенное союзниками за день, но не проходило и суток, как вновь вырастали вражеские бастионы. Неожиданным затишьем воспользовался Нахимов: город деятельно готовился к оборонительной войне, о которой никто из командования раньше не помышлял.

- Зима - помощница наша! - сказал Павел Степанович Меншикову, докладывая о размещении гарнизона на зимних квартирах. - Противнику предстоят, ваше сиятельство, заслуженные им муки. Они явились к нам, думая "Крымскую операцию" кончить... в два штурма. Теперь, ваше сиятельство, если еще не сбита британская спесь, то сбит их напор... Надежды на нашу армию поднимают дух обороняющих Севастополь!

Меншиков молчал, не разделяя этих надежд, но и не желая признаваться в том, что тактику выжидания предпочитает наступлению.

- Л может быть, уйдут сами? - проронил он, вспомнив чьи-то донесения. Ему не раз уже докладывали о неподготовленности союзников к зиме. И тут же сам себе ответил: - Престиж не позволит, гордыня... Как думаете, Павел Степанович?

Теперь, после смерти Корнилова, он "перенес свое внимание", как говорили в ставке, на этого, более дерзкого и менее сановитого, но знаменитого в России адмирала, к которому за отличную службу благоволил и царь.

- Согласен с вами, ваше сиятельство. В отступлении не вольны неприятельские маршалы, решает политика кабинетов их государств...

Меншиков скосил глаза. Он не любил, когда генералы рассуждают о кабинетах. Генералы не должны разуметь в дипломатии. Сам он, явившись незадолго до Синопа в Царьград послом и не предотвратив войны с турками, мнил себя победителем в дипломатии. Впрочем, побежденным он не счел бы себя и потеряв Севастополь - спасительное для самолюбия умение оправдывать события неизбежностью в ходе истории. Говорили, он ссылался, рассуждая об этом, на Вольтера и на то, что все силы свои он честно отдал государю, ради которого даже "сделался моряком". Не удивляла уже и другая его должность, исполняемая им в Крыму, - он считался, находясь здесь... финляндским губернатором.

- Согласны, и ладно! - перебил он адмирала. Большое дряблое лицо его с мохнатыми бровями, крупный носом и выдвинутым вперед подбородком нетерпеливо дернулось. "Философствующий леший", - говорили о светлейшем. Было в его лице смешение какой-то строптивой дремной силы с ленивым и утонченным умом.

В ставке считали, что Нахимова он принял ласково.

В город по осенней распутице прибывали из столицы врачи, инженеры, чиновники. Злой после месячной тряски по ухабам, весь в нетерпении, приехал Пирогов и сразу, пересев с телеги на легкую бричку, направился по госпиталям. Раненые лежали в домах, в сараях; обозы с ранеными беспрерывно тянулись в Херсон, Симферополь, Феодосию. Вечером, такой же злой, стремительный, с маленьким саквояжем в руке, он стоял перед Нахимовым в его квартире и, сняв шляпу, гудел простуженным голосом:

- Ваше превосходительство... нет деревянной кислоты, кислота сия должна быть в избытке, обезвреживает испарения... Больные и раненые лежат вместе. Безобразие! Сестры Крестовоздвиженской общины хорошо молятся Христу, но не руководят прачками. Прачек надо, ваше превосходительство.

Пирогом вместе с адмиралом появились на другой день в госпиталях. "Адъютант но мирским делам" сопутствовал им. В городе объявили, что все девицы не моложе семнадцати лет, окончившие шесть классов школы, могут идти в сестры. Монахини встретили это обращение как допуск непосвященных в дела церкви. "Сестра милосердия врачует сердца, а не только раны", -заявляли они. Как бы в наказание им, Пирогов запретил трем монахиням ухаживать за ранеными, пока не пройдут курса при главном госпитале, и отстранил от дела двух малограмотных фельдшеров. В госпиталь бросились женщины. Ольгу Левашову упорно не принимали "по малости лет". Ей едва исполнилось шестнадцать. Низенькая, быстрая, с обветренным смуглым лицом и сильными загорелыми руками, она протискивалась к врачам и стеснительно шептала, что более двадцати раненых уже приволокла с поля... Ее не слушали. Тогда, в отчаянии, она назвала себя племянницей Пирогова. Ей поверили и зачислили в сестры. Не прошло и месяца, как о "племяннице" узнали все, кроме самого хирурга. Она подкрадывалась с лазутчиками на передовую, ходила в дозор; в госпитале, где работала, называли ее не cecтрой милосердной, а "сестрой радостной".

Пирогов скоро уехал, и досужая молва передала, якобы племянница провожала его до заставы.

В действительности, состоялось в этот последний день их конфузное знакомство и прощание.

- Оставляете ли у нас племянницу? Навеное, хотите с ней проститься? предусмотрительно спросили хирурга, когда он в последний раз проходил по госпиталю.

- О ком вы? - буркнул Пирогов.

- О вашей племяннице.

- Что-то не пойму, извините...

- Прикажете позвать?

- Кого?

Девушку пригласили, и, закрыв лицо руками, она заплакала. Хирург глядел на ее руки, холодные, в пупырышках, на волосы, с гимназической аккуратностью заплетенные в две косы, на острые худые лопатки, дергавшиеся от плача, и понял:

- Как звать тебя, девочка?

- Левашова.

- Где твой отец?

- Он на Малаховом кургане, офицер,-не без гордости произнесла она сквозь слезы.

- А я значит... дядя. Пусть будет так, девочка. Ты не могли поступить иначе, не обманув?

- Не могла! -ответила она, вздохнув, и вытерла слезы кулачками. - Меня бы не взяли сюда, если бы я не соврала.

- Знаешь что? Мы не будем с тобой перед всеми виниться. Ведь ты можешь быть и троюродной племянницей мне. А я могу даже и не знать всех своих дальних родственников. Важно, что ты племянница!

Она, прикусив губу, в упор смотрела на него, не понимая.

- Ты напиши мне в Петербург, как будут идти дела. Иди же, не смущайся.

И, притянув Левашову, он поцеловал ее, сказав:

- Папе скажи обо всем, как было. Чтобы и он не бранил тебя. Породнились, так чего уж теперь?..

Он быстро ушел, держа под мышкой шляпу и зонтик, бодро неся дорожный саквояж, отсюда направляясь к ожидавшему его на улице возку.

14

Зима была морозная, снежная - редкая зима в Севастополе. Канонада гремела, полки ходили в атаку, город строился, и никого не удивил приказ Нахимова, объявленный гарнизону: "Теперь шестимесячные труды по укреплению Севастополя приходят к концу, средства обороны нашей почти утроились".

Весна подошла незаметно, и трудно было понять, от пороха или от распустившихся почек стал сладковат воздух. Зори вставали в розовом дыму, а вечерами в оттепельной синеве весенних сумерек море казалось все более

отдаленным от города, хотя лежало и билось оно совсем рядом, стеклянистое и тугое. Пространство терялось, и наплывали миражи; паруса неприятельской армады висели в небе над вплюснутыми в межгорье домами. Было пусто вокруг, незасеянные поля походили на пустыри, горы неприютно белели, и казалось, город стоит один на один против врага, скрытого степью и морем.

Город жил вестями о сражениях под Инкерманом, скрипом обозов, доставляющих ядра и порох, вылазками смельчаком в лагерь врага, скорбным звоном колоколов Владимирского собора, созывающего на похороны, песнями ополченцев и заботами о госпиталях. Бастионы росли, и к ним тянулись от мала до велика, каждый избрав опору себе и надежду в одном из них, кто заботясь о селенгинцах, кто о камчатуках. Испытав все, что принесла с собой эта война, ядерный дождь и голод, разброд и cтpax, - думали: а что еще ждет худшее? И с каждым отбитым штурмом, крепла вера в город. Знали уже, что сеструшка Оля отнюдь не племянница Пирогова, и передавали друг другу ответ хирурга: "Конечно, она мне родная, конечно, племянница". Радовались словам Нахимова, сказанным великому князю в ответ на поздравление с царской наградой - арендой. "Мне бы больше снарядов. Нельзя ли на всю мою аренду прислать ядер Малахову?" "Ныне мой Пелисеев кричал раньше времени", говорили о петухе, помня, как именуют матросы французского генерала Пелисье, поклявшегося взять Севастополь в день сорокалетия битвы при Ватерлоо.