– Умилостивись, господине. Белое железо копай, со» хой руки оттягивай, а все без хлебушка сидим. Ребятенков чем кормить? У меня их семеро за стол садится.
Лапша замолчал, тоскливо глядя на посадника.
– Годи мне, шалун! – удушливо просипел посадник. – Подь сюды! Ближе, ближе!
И, привстав, с крепким размахом, блеснув перстнями, въевшимися в жирные пальцы, Густомысл крепко ткнул Некраса в лицо. Мужик шатнулся и тихо заплакал, не решаясь поднять руку к лицу, залитому кровью и слезами. А посадник, колыхая брюхом, захлебнулся смехом.
– В рёвы ударился! Истинно Лапша. Стрельцы, волоките его в Пытошну башню. Суровец с ним задушевно побеседует.
Лапше скрутили руки и уволокли.
– Ух, босяк! – выдохнул трудно Птуха. – Сотворил такого боженька и сам заплакал!
Сережа повел вокруг тоскливыми глазами.
– Нехорошо тут! – горячо, вздрагивающим голосом сказал он.
– Тише, Сережа, – остановил его брат. У Виктора было страдающее лицо.
Посадник отсмеялся и снова посуровел.
– Кто сей дерзко стоит? – посмотрел он в бинокль на Будимира.
Кузнец сделал шаг вперед:
– Будимир Повала, господине, староста Кузнецкого посада. Бирюч опять выкликал нас на огульные работы. Посадник поднял новую доску, посмотрел, нахмурился.
– Давно ваш черед на белое железо идти. Аль не пойдете?
– Ну!
– То богова работа, кузнец.
– Все на бога да на бога, а на себя когда же? – не сдержал кузнец громыхающего голоса.
– Не больно аркайся! Язык свой к нёбу гвоздем прибей, а передо мной в страхе стой, червь дерзновенный!
– Говорю как умею, хлебна муха!
– А поди-ка ко мне, кузнец, – ласково позвал посадник. – Ближе!
– Нет, Густомысл, меня не ударишь! – отяжелевшим, железным голосом прогромыхал Будимир. – Мужика пахотного ты совсем забил, а кузнеца не тронь. Мы люди огненные да железные!
– Вот дает! – тихо восхищенно ахнул мичман.
Посадник долго, в раздумье сгребал руками в ком тучную бородищу, косясь на тяжелые кузнечные клещи Будимира.
– Огненные и железные, говоришь? – недобро сказал посадник. – Железо да огонь и у меня найдутся. Подумай об этом, кузнец!
2
И снова закричал на крыльце Остафий Сабур, но теперь торжественно и молитвенно, с церковным распевом:
– Возвеселитесь душой, возликуйте сердцем, спасены души! Грядет к нам златое правило веры Христовой, церкви бодрое око, уста немолчные сладковещательные, преподобномудрая наставница и владычица ново-китежская, ее боголюбие старица Нимфодора!
– Вот это званье-величанье! Кошмар! – насмешливо восхитился мичман. – Как наш боцман говорил: и навхрест и навпоперек, вперехлест и через клюз обратно!
– Ох! – вздохнул отчаянно капитан и сказал тихо Птухе: – Вы хоть помолчите, мичман. Не дразните собак.
Старица не вышла на крыльцо – ее выволокли два дворовых парня в большом кресле, обитом красным бархатом, с крестом из золотых галунов на спинке. А в кресле скрючилось что-то маленькое, высохшее, горбатенькое. Черная монашеская мантия висела на острых плечах старицы, как на вешалке, а под монашеской шапочкой мертвенно белело крошечное личико. В потухших глазах – отречение от всего земного, провалившийся беззубый рот обтянули тонкие черные губы, беспрестанно двигавшиеся, будто пережевывая что-то.
«Трухлява владычица ново-китежская, – подумал капитан. – Недолго ей жить».
За спинкой кресла встали две монашенки, с ликами постными, но раскормленными, с глазами смиренными, но с хмельнинкой. Одна раскрыла над головой старицы пестрый пляжный зонтик, другая начала смахивать Нимфодору кружевным веером, хотя на улице было не жарко. Капитан, летчик и мичман снова довольно переглянулись: прав Будимир, есть у Ново-Китежа сообщение с миром.
Будто порыв сильного ветра пролетел по посадничьему двору. Ратных удивленно обернулся. Все, кто был на дворе, – все упали на колени, уткнув носы в землю. Видны были только спины – сермяжные, дерюжные, холщовые в заплатах.
– Надо же! – громко удивился Сережа.
Старица чуть махнула рукой и сказала неласково:
– Встаньте, спасены души. Благословение мое на вас, Голос у нее был беззубо-шепелявый, но сильный, с басовитыми нотками. Люди поднялись с колен. Старица
повернулась к посаднику.
– Зачем девку свою, Анфису, выпустил на люди?
– Выскочила мирских поглядеть, твое боголюбие! – поклонился Густомысл.
– Забыл, какой удел ей готовим? Под замком ее держи. Окромя церкви – никуда! И еще скажу тебе, посадник. Сидела я у окна, слушала твой суд и твою ряду. Потаковник ты, с людьми слаб! Шею им нещадно гни, а какая не гнется, по той топором! Парой лаптей меньше – не велик убыток.
По толпе прошел задавленный ропот. Старица подняла проклинающе руку и рыкнула неожиданно густым басом:
– Нишкните, задави вас лихоманка! Во грехах, как овцы в репьях, живете! Знаю, на какую сторону отвалиться мечтание имеете! В мир вас тянет, к сатанинскому престолу царя московского! Вырублю и выжгу наш город, а народ в скверну мирскую не пущу!
– Крепко на пушку берет! – покрутил головой Птуха и спросил стоявшего рядом посадского: – А может, она у вас сильно психическая?
Посадский не успел ответить. Озорной голос крикнул из толпы:
– В лапоть звонишь, твое боголюбие! Мир проклинаешь, а сама в соблазнах мирских погрязла. Шило в мешке не утаишь! Народу ведомы все тайности ваших хором. Сама ты сладкие заедки мирские жуешь,, винцо мирское сладенькое тянешь и мирское табачное зелье нюхаешь. Неладно у тебя получается!
– Кто богохулит? Выходи! Ай боишься? – заревел посадник.
– А когда я тебя боялся? Вот я!
Из толпы вышел человек невысокий и неширокий, а весь словно сплетенный из тугих мускулов. Таких в народе дбужильными называют. На голове его переплелись кольца черных кудрей, и борода вскипела мелкими кудряшками. Лицо дерзкое, человека на все способного, в багровых, гноящихся ожогах. А в глазах отвага затаенных мыслей.
– Опять ты, Алекса Кудреванко? – опешил посадник. – Давно тебя повесить собираюсь, да все забываю.
– А я напомню. На! Вешай!
Кудреванко стоял в распоясанной рубахе, вызывающе уперши руки в бока. Капитан подался головой к Будимиру, спросил тихо:
– Кто это? Откуда?
– Солевар. Дырник ярый, народ в мир зовет и бунт всенародный кипятит! Тысячу, чай, плетей на спине носит.
– Снова кнута захотел? Прикажу стегать, пока свеча горит! – заорал Густомысл, пуча глаза.
– Красных девушек стращай. Об меня без числа палок измочалено!
– Рцы дале, спасена душа, – донесся спокойный голос старицы. – Чай, на работу свою солеварную жалиться будешь?
– Буду! Варим мы соль, а носим боль. Гдяди! – выставил.Алекса обожженное лицо. – А мало людей в црены [14]падает, заживо варится? Солонину из людей делаете?
Старица слушала солевара, откинувшись на спинку кресла и закрыв глаза. Не открывая глаз, словно сквозь дремоту ответила:
– Соль дорога, а твоя шкура дешевая.
– Не о своей шкуре говорить пришел, о всем народе посадском. Соль денно и нощно варим, а где она? Посадским только за белое железо даете? Озмеели вы от злобы, детинские, опузырели от богачества!
– Дале рцы, Кудреванко. До конца рцы, спасена душа.
– До конца и скажу. Для того и пришел в берлогу вашу. – Кудреванко не кричал, не вспыхивал гневом и ненавистью. Гнев и душевная боль его были такого. накала, когда человек уже не кричит, а говорит внешне спокойно, но в этом спокойствии больше гнева, боли, страсти, чем в крике. – Где вече наше, где вольность наша, спрашиваю? В годы недавние, вольные господин великий Ново-Китеж всем народом на вече решал и указывал. А вы, детинские верхние люди, народную вольность слопали, вечевому колоколу язык вырвали и на деньги его, родимого, перелили. Не дает он более гулку. Ладно, вскорости другой гулок услышите! Мы, правнуки батюшки Степана Тимофеевича, славного нашего атамана Разина, выйдем мы на улицы и Детинец ваш на слом возьмем! Весь-то он на растряс пойдет!