– Это Анфиса, – с тихим удивлением и прорвавшейся радостью сказал Косаговский.
Рука его, державшая иконку, дрогнула. Он долго, словно не желая расставаться, ставил иконку на полочку и поднял глаза на Истому. Их взгляды встретились, и Виктор тоже стал медленно и густо краснеть. А когда отвели глаза, оба почувствовали, что узнали тайну друг друга, хранимую от окружающих.
– Настоящий и большой вы художник, Истома, – услышал свой голос Виктор как-то со стороны и смутился, вспомнив, что он уже говорил Истоме эти. слова. Поэтому поспешил добавить: – К нам, на Русь, надо вам выбираться.
Истома, отвернувшись, глядел через открытое окно на Ново-Китеж. Поповская изба стояла на взлобке, и город был весь перед глазами.
– Во сне я вижу Русь и на яву вижу, – грустно сказал юноша. – Зело омерзело мне здесь. Жизнь аки бы паутиной затянуло… Тишина безысходная. Плетутся годы, а света все нет. Столетние сумерки…
«Неспокойной души человек», – подумал любовно Виктор, но молчал, боясь нарушить мысли юноши. В раскрытое окно прилетели удары по футбольному мячу и крики ребят. Истома закрыл глаза и снова медленно раскрыл их, будто просыпаясь.
– Знаешь, о чем я думал? Где правду искать? Всюду правду терзают и мучают. У Степанушки Разина правда была, с нею мои пращуры сюда пришли. А где она теперь? Где? Попы говорят: у бога правда. Искал я ту правду. Молился, бил в половицы лбом, от молитв на лбу шишки были. Не нашел правды и у бога.
Истома встал и поднял с пола острый топор. Взявшись обеими руками за обух, начал осторожно стесывать с ясеневой доски ему одному заметные неровности.
– А теперь не знаю, – сказал он растерянно и опустил топор. – Теперь не знаю, что делать. То ли в монахи постричься, схиму принять, то ли на всех богов с топором идти?..
Он подошел к иконе Саваофа, положив топор на плечо.
– Вседержитель всемогущий и всемилостивый! Тыщи свечей тебе люди спалили, пуды ладана сожгли, ниц перед тобой падали, а ты протянул свою всемогущую руку в их защиту?
Саваоф, дородный, сытый, красномордый, смотрел на Истому в упор, сердито выкатив голубые глаза и крепко поставив босые ножищи на облака, похожие на мучные кули.
– Народ перед тобой в землю лбами бьет, а ты ему кнут, плаху да гнилые ямы на Ободранном Ложке даешь. Народ без соли изнывает, а ты всю соль детинским верховникам отдал. Остались народу соленые слезы. Расселся моленый, хваленый, с иконы слезать не хочешь! Не бог ты, а обманщик! – закричал Истома, замахиваясь топором. – Расшибу! В щепки тебя!
По лику бога-отца запрыгали тени, будто он сморщился от страха.
– Истома, не надо! – схватил Виктор юношу за руку. – Узнают…
– Узнают, так сёдни же на толчке удавят. Он измученно улыбнулся. Глаза его потухли, в них опять была печаль. Косаговский смотрел на него удивленно. Он не ожидал такого взрыва страстных чувств от мягкого, нешумливого со всеми, кроме деда, ласкового юноши.
2
На дворе послышался пьяный голос попа, и вскоре он вошел в боковушу. Его шмыгающие, хитрющие глаза с подозрением уставились на мирского, потом перешли на Истому. Юноша стоял около большой иконы божьей матери. Не глядя, на ощупь, выбрал из букета кистей, стоявших в кувшине, тоненькую кисть, макнул в краску и двумя быстрыми мазками вложил в глаза богородицы суровость и гнев.
Поп Савва пьяно всплеснул руками:
– Охти, владычица! Не бывало допреж сего в обычае. Положено у богородицы глаза писать заплаканные, от скорби немые. Изошла слезами от горя, всемилостивая. А у тя не печальница, а баба ядреная!
Виктор посмотрел на икону и подумал: «Поп хоть и пьян, а видит зорко. Не вышло и в самом деле у Истомы скорбной, тонколицей богородицы».
С иконы глядели не скорбные, а бойкие, умные глаза, черненькие, круглые, как у соболихи. Не печальница, а крепкая, как грибок, бабеночка, властная, матёрая. Лицо широкое, умное и суровое, на щеках горячий пунцовый румянец. Такие в Древней Руси, в лихие годины шли на стены осажденного города, лили на врага кипящую смолу, камни бросали, а то и бердышом махали.
– Тьфу! – плюнул с омерзением поп. – У тебя не матерь бога нашего, а торговка базарная Дарёнка!
Виктор вспомнил вчерашнюю драку на толчке, поднятый в яростном взмахе лоток, разлетевшиеся во все стороны пироги и скрыл под пушистыми ресницами веселую усмешку.
– На еретичку дырницу Дарёнку, бунтовщицу ведомую, православные молиться будут? – заорал поп, тряся толстыми щеками. Он налетел на отвернувшегося внука и замолотил в его спину кулаками. – Выбью дурь! Выбью! Прокляну!
Савва вылетел из боковушки, толкнув появившегося в дверях Птуху.
– С якоря сорвался, всечестной отче? – раздраженно крикнул ему вслед мичман, но, увидев богородицу, притих и медленно пошел к иконе.
Разглядывал ее долго, то отходя, то приближаясь, склоняя голову то вправо, то влево. Наконец сказал восхищенно:
– Кошмар, до чего похожа Дарёнка! Истома, друг, подари мне этот портрет, а я его Даренке поднесу. Вполне джентльменски получится!
– Это, Федя, икона богородицы, называемой «Утоли моя печали».
– Чего-чего? – Под глазами и на висках мичмана собрались хитренькие и веселые морщинки. – Ха! Слышали? Дарёнку в богородицы произвели. А что? Бабонька она такая, что и впрямь – унеси мою печаль! В городе сейчас ее встретил. Буду ей помогать пирогами на толчке торговать.
– Нэпманом решили сделаться? – засмеялся Косаговский.
– Скажете! – ответил обиженно мичман. – Буду ее охранять. Мордастые парни, Душановы псы, начали интерес к ней проявлять. Ближе, чем на кабельтов, жлобов к ней не подпущу… Пойдемте во двор, Виктор Дмитриевич. У нас гости.
3
Во дворе на рассохшейся бочке сидел капитан и щепкой счищал уличную грязь с брезентовых сапог. На тележных колесах разместились не-разлей-вода Псой Вышата и Сысой Путята. Рядом, опираясь на рогатину, стоял староста лесомык Пуд Волкорез.
– Как погуляли? – спросил значительно Косаговский.
– Погуляли! – мрачно откликнулся Птуха. – Ходили, жизнь здешнего народа изучали. Для кино бы снять такую жизнь! Трущобы Чикаго в двух сериях! Люди тощие, свиньи тощие, собаки и те тощие, только тараканы да детинские жлобы жирные.
– Наше житье – как встал, так и вытье, – вздохнул покорно Сысой. – Одно нам осталось – на брюхо лечь да спиной прикрыться.
Не поднимая головы, по-прежнему счищая грязь с сапог, капитан сказал;
– Из Кузнецкого посада мы пришли, от Будимира Повалы. Большой разговор был. Во всех посадах кричат о выходе на Русь. Готовы драться за выход. Рассердился народ!
– Люди накачаны, как торпеды, до полного давления, – подхватил его слова Птуха. – Нужна только команда.
Волкорез переступил с ноги на ногу и глухо проронил:
– Рогатиной и топором с Детинцем будем разговаривать. Аль мы не разинские внуки?
А Сысой Путята робко, еле слышно сказал:
– Пробовал уж Василий посады на бунт поднять, а что получилось? Власть старицы свалить – не мутовку облизать.
– Не было тогда бунта! – горячо вступился Истома. – Стрельцы ночью налетели и у бунта голову отрубили, Васю в снежную могилу загнали.
– Вот именно! – кивнул Ратных. – Восстание было обезглавлено в самом зародыше. А если посады поднимутся дружно, организованно, Детинец будет взят. Я в этом уверен!
– Про братчиков не забывайте, – напомнил Косаговский, нахмурив брови. – Это союзники Детинца.
Капитан отбросил щепку, сказал решительно:
– Нам лишь бы получить в руки карту Прорвы. Мы пошлем гонцов на Большую землю, оттуда пришлют нам военную помощь, и тогда нам никто не страшен. А про братчиков они знают, – указал он глазами на новокитежан. – Я им рассказал.
– Знаем! – сказал Волкорез. – Спешить надо, пока братчиков в городе нет. Против их пищалей скоропалительных нам не выдюжить.