— Слушаю покорно, бий-отец.
— Отвечай на вопросы хана нашего, сын мой. Есенгельды подбоченился с изяществом и надменностью семейного любимца, родового наследника.
— На шестьдесят тысяч семей у нас один-единственный хан! Один на шестьдесят тысяч… На весах небесных хан один перевешивает шестьдесят тысяч.
Рыскул-бий быстро повернулся к Гаип-хану: каково? Хан ничего не сказал, бровью не повел, плечом не пожал, но, видимо, остался доволен ответом.
Тут-то и объявился в самом заднем ряду удалец в одних драных штанах, выпучив со страха телячьи глаза, — Аманлык.
Шейх-отец… простите на смелом слове… Если мне позволят, я отвечу… не так отвечу!
Этого никто не ожидал. Бии задохлись от возмущения и только переглядывались, хрипя. А тем временем из толпы полетели робкие голоса:
— Позвольте, хан наш, позвольте… Пусть его попробует…
— Ладно, быть по сему. Послушаем. Смеха ради, — решил хан.
Теперь задохся Аманлык, стал заикаться.
— По-моему, ханов сколько хочешь, а простолюдинов поискать, — выпалил он скороговоркой и не уселся, плюхнулся наземь, будто подкошенный.
Получилось и в самом деле смешно.
— Хау, ошибся, бедняга, — шептали в толпе.
А у хана лицо налилось кровью так, что скулы его засияли, готовые лопнуть.
Борода, похожая на сорочий хвост, встала торчком, как короткий меч.
— И этакое голье распускает языки при хане! — сказал один бий.
— Этакое голье не пускать на глаза хану! — сказал другой бий.
Встал Маман. Рыскул-бий тотчас склонился к Гаип-хану, громко шепча:
— Вот он… сынок своего отца…
Гаип-хан удивился, быть может, тому, как сдержан, скромен, нетороплив этот юнец, как небогато одет; любопытно было, что же, однако, в нем от отца?
Маман вышел вперед, поклонился хану, потом шейху.
— Шейх-отец, теперь моя очередь, если хан наш вытерпит и мое глупое слово.
Рыскул-бий толкнул в бок соседа, и тот задиристо, насмешливо крикнул Маману:
— А ты чего стараешься? Вопрос давно погашен Есенгельды!
— Вопрос еще тлеет, — сказал Маман спокойно. — Есенгельды держался, как посол заморский, но ответил, как дитя… А ты, Аманлык, держался, как дитя, но ответил, как визирь!
Гаип-хан, заинтересованный, молчал, и больше никто не рискнул перебить Мамана. А тот повернулся вдруг к черным шапкам с веселым возгласом:
— Люди добрые, гляньте на себя! Разве Аманлык не видит нас насквозь? Есть ли здесь хоть один, кто не мнит себя в душе ханом? Пусть покажется, я скажу ему, что он враль!
Дружный смех покатился по лугу. Засмеялся и хан, но осекся, спохватился, погрозил толстым пальцем:
Ты не зарывайся! Ты другим не судья. Я здесь судья…
Маман молча сложил руки на груди в знак покорности, и Мурат-шейх вздохнул с облегчением.
— Слушайте второй мой вопрос: что совращает человека?
На этот раз хану ответили хором; вошли черные шапки во вкус.
— Недуги… они сводят в могилу… Другие заспорили тоже хором:
— Какие недуги? Нужда! Совращает нужда! Гаип-хан вскипел:
Что такое? Что за базар? Кто позволил? Сию минуту всех разгоню! Всех в шею!
Черные шапки притихли.
Встал опять Маман. И дождался кивка Гаип-хана. И не забыл поклониться.
— Хан мой, простите убогий разум, грешный язык. И то верно, что недуги, и то верно, что нужда, самый неизлечимый недуг, совращают. Но это белок, а есть желток у вашего вопроса. Стоит мне к вам приблизиться, к вашему стремени, как я чувствую: уши!., уши мои совращают меня, хан мой.
— Правильно, сын мой, вот это правильно, — тут же отозвался Гаип-хан. — Нечего вострить уши на всякие сплетни обо мне. Наслушаетесь — будете совращены…
Черные шапки зашевелились и дружно загудели. Уа, молодец — сын батыра, уа, молодец!
Рыскул-бий сунулся было к уху хана с шепотом, с наветом, но тот отвернулся. Хан неотрывно смотрел на сына батыра. Оразан-батыр был колюч, как еж, а сын его мягок, как лисий мех. Сказалась, значит, рука Мурат-шейха. Это нам по душе, это нам годится.
— Ну, и третий мой вопрос: какая дана узда человеку?
Все молчали. Никто не двинулся с места. Маман повернулся к Есенгельды, ожидая. Но тот смотрел в сторону. А черные шапки смотрели во все глаза на Мамана. И все бии смотрели на Мамана. Маман встал. Гаип-хан кивнул. Маман поклонился.
— Хан мой, узда человека — его язык. Язык может погнать, повернуть, вздернуть на дыбы. Но, кажется, обуздать себя всего трудней. Я обуздываю, хан мой… и умолкаю.
И опять засмеялись черные шапки, глядя на сына батыра с восхищеньем. Простым людям в диковинку было слышать такие речи, тем более от джигита, еще не женатого, не отрастившего бороды. Но и бии не были избалованы ни мудростью, ни остроумием ни себе равных, ни своих детей. Доблесть зрелого мужа завидна, доблесть юного — вдвойне.