Выбрать главу

Два джигита, державшие Есенгельды под руки, нерешительно шагнули вперед. Все замерли, но сквозь толпу, тяжело дыша, пробился старик Омар и пал к ногам Мамана, с плачем целуя землю.

— Бий, сынок, прости ты его, помилуй! Пусть не будет вражды в нашем народе! Уважь седины мои, старость мою пощади!

Маман склонился над стариком, ласково погладил его лежащую в пыли круглую голову, и, пока поднимал на ноги, пронеслись перед внутренним оком Мамана губительные распри между кунградом и ябы, вспомнил он, как убил в сердцах Жандос-бия, Аллаяра, как в страстном раскаянии потом кусал свои пальцы… И словно смягчилось что-то, потеплело в груди Мамана… Он отступил назад. Старик суетливо побежал к Есенгельды:

— Проси, Есенгельды-сынок, прощения у большого бия. Не спорь с ним. От вашей ссоры дети наши заплачут. Скажи ему: прости, мол, большой бий!

— Пусть прощает… — жалобно всхлипнул Есенгельды.

Глухой, плачущий голос противника задел Маман-бия больнее пули. Стремительно обернувшись к Есенгельды, Маман обрушился на него:

— Эй ты. черная кость! Почему прощения просишь? Голова у Есенгельды была опущена, невнятное его

бормотание доносилось глухо, будто из-под воды. Никто, кроме Маман-бия, и не разобрал, что он там гнусавил, хотя изо всех сил тянулись, чтобы услышать и понять.

— Помню, Есенгельды-бий, все твои добрые дела у меня на памяти, — громко ответил Маман. — И когда перекочевали мы сюда, неплохим соседом ты нам показался. И то, что ты признался, что коня моего приказал убить, — мужественный твой поступок. Однако за эти твои большие и малые заслуги никто тебе челом бить не обязан. Ты тоже вожак народа. А вожак — раб народа. Заноситься перед людьми ему негоже. К народу надо с открытой душой идти, с бескорыстной заботой. А ты о ком позаботился, когда против ветра не плевал и против течения не плавал? Боюсь, не о своей ли ты шкуре печешься! Джигиты… развяжите этого труса, посадите на коня, пусть бежит на все четыре стороны!

Слова не молвив, сел Есенгельды на своего скакуна, отпустили с ним и его людей. Прибывшие в торжественном строю, с важной осанкой и победными кликами, четыре всадника ехали теперь опустив головы, гуськом, словно с похорон дорогого сородича. Стремянный бия подстегнул свою лошадь и выехал в затылок хозяину.

— Бий-ага, а если народ услышит о сегодняшней неприятности, не бросит ли это тень на ваше лицо?

— И что ты вертишься, скачешь, как шалая коза? Я, как всегда, был верен своему слову, плюнул по ветру. А Маман, видишь ли, черной костью меня обозвал! Услышал, что батюшка мой Байкошкар-бий из-за ковра погиб, и хочет этим мое лицо замарать. А мне-то что! Я, если хотите знать, вовсе и не сын этому Байкошкару: я сын знатного бия Жангельды, а он, бедный, в год великого разорения — актабан шубарынды — пал смертью праведника, вот Байкошкар-бий и взял меня на воспитание. А коли посмотреть в корень-то, у кого из нас все предки порядочные? У Султанбая тоже настоящий отец вовсе не Жандос-бий, говорят, а какой-то Ха-тыкельды. Кто тут после года великого разорения разберет? Старики от нас, детей, все скрывали, чтобы мы, их потомки, не горевали да друг друга не унижали. Мне об этом одна древняя старуха рассказывала, когда мы сюда из Туркестана кочевали… Ну, да пусть все это останется между нами. Меня теперь другое беспокоит: что с нашим несчастным народом делать? Верят люди в Маман-бия, как в самого бога. Сколько он их подводил, — все забыли. Ну, и пусть Маман народонаселение умножает, коли сможет. И вы тоже ему помогите. А я другое дело: во мне кунградская кровь течет, я им не какой-нибудь ябы. Вы еще увидите, как я сорву маску с бесстыжего Маманова лица. Будь я проклят, если его бродяжничать не заставлю! Вот скажу Мухаммед Амин-инаху… — И, прервав свою речь, приказал: — Гоните быстрее!

Всадники съехались, построились попарно и, с треском ломая сухие камыши, поскакали.

Когда они спешились у белой юрты Есенгельды, навстречу им вышла байбише и сказала, что богатый северный бий прислал нарочного, просит Есенгельды-бия пожаловать к нему — нарекать имя младенцу. Не застав хозяина, гонец только что уехал.

Даже не заглянув в дом, Есенгельды снова сел на коня:

— По коням, джигиты! Отдохнем у Султан-бия!

…А на пшеничном поле толпа у тургангиля все еще не расходится. Так же неподвижно лежит связанная Абадан и над ней свисает петля, сделанная из повода Есенгельдыева коня. Ошеломленные, взъерошенные, как овцы перед волком, люди безмолвствуют. Иных все еще бьет дрожь.

— Ну, Есенгельды-бий, видно, теперь призадумался, не будет, может, нашему делу перечить, — Маман-бий многозначительно глянул на петлю.