Более либерально настроенные депутаты сейма возражали:
— Нам необходим мир. У нас трое неприятелей. Дела их перепутались. Казаки хотят мириться с нами потихоньку от Москвы. Москва рассорилась со шведом. Теперь сам Господь Бог дает нам шанс: казаки без принуждения нашего сами к нам возвращаются. Они поняли, что их свобода без нашей, как наша без их свободы, несостоятельна. Если же мы соединимся, то не только возвратим отечеству его блеск, но и силу. Будем с ними договариваться искренно. Не надобно соблазняться тем, что они желают самобытности, хотят своего правительства. Конечно, нам не желательно разлагаться на народы, но такой союз с казаками не разорвет Речи Посполитой. Этот союз будет точно такой, какой уже существует с Литвою. Пусть народ над народом не имеет преимущества: через то и сохранится наше государство, напротив, предпочтение ведет к смутам. Часто под видом свободы угнетают других, и оттого возникают междоусобия. Равенство без всякого предпочтения одних другим есть душа свободы. Не нужно нам никаких чужеземных гарантий нашего союза с казаками. Мы будем охранять свободу Руси и ее народа, а казаки — нас. Свобода казаков не может быть безопасна без связи с нами. Опыт уже научил их. А когда мы будем соединены без всяких внешних посредств, тогда наша сила будет несокрушима. Мир с казаками не должен нас ссорить с Москвою. Напротив, соединимся с казаками с тем намерением, чтобы после того помириться и с Москвою. Ведь и казаки намерены быть в соединении с Москвою, чтоб потом взаимными силами обратиться к какому-нибудь великому предприятию. Надобно представить московскому правительству, что примирение с казаками ему не во вред; надобно с кротостью доказывать ему, что христианским государствам не следует приобретать оружием то, что можно приобресть путем согласия. Согласие наше с казаками покажет москалю нашу силу и побудит согласиться на условия. Ведь шведский король делает нам теперь гордые предложения — признать его наследником; но если с кем-нибудь мириться на условиях наследства, так уж лучше с Москвою. Предложение московскому государю остановит войну и позволит нам разделаться со шведами; шведы должны будут помириться, ибо увидят иначе свою гибель. Но если б Москва стала посягать на нашу свободу, то, соединившись с казаками, мы всегда можем взаимными силами охранить ее и воздать за оскорбление.
Некоторых сенаторов и депутатов сейма оскорбляло возведение казаков в шляхетское достоинство. «Умножение новых дворян унизит достоинство старого дворянства», — говорили они. Другие были противного мнения. «Достоинство дворянское, — возражали эти депутаты, — более имеет цены, когда приобретается доблестями, чем, когда получается через наследство; когда оно дар признательности за службу отечеству, а не награда за лежание в колыбели. Кто своими предками тщеславится, тот хвалится чужим, а не своим: пусть же он своими делами покажет, что достоин звания, которое носит!»
Отдельные выступавшие даже признавали свои ошибки, говоря:
— Не казаки нарушили союз, а мы. Гордость наша виновата. Мы с ними обращались бесчеловечно. Мы не только унижали их перед собою, но пред человечеством. Мы не только лишали их прав, которые были их достоянием, но отнимали у них естественные права. Вот Господь Бог и показал нам, что и они люди, как и другие, и достойно покарал наше высокомерие. Они более заслуживают нашего уважения, чем те, которые раболепно отдаются королю и чужому государству, не думая расширить свою свободу. Казаки упорно предпочитают лучше погибнуть и исчезнуть, чем торжествовать без свободы. Мы ниже их: они сражались с нами за свободу, а мы за бессильное господство!
Однако требование уничтожения унии в том виде, как хотели казаки, не нашло поборников даже между самыми отъявленными защитниками веротерпимости и полной свободы совести. Одобряя прежнее обращение поляков с протестантским учением, когда предоставлялась полная гражданская свобода всем, независимо от верования, либеральные депутаты говорили:
«Все это относится до еретиков, — не относится до Руси. Греческие обряды, различные от римских, не противны религии, коль скоро догматы веры правильны и неизменны. Но уничтожение унии будет уже насилие нашей собственной совести. Уния есть та же католическая вера, только с своими обрядами: как же нам осуждать религию, которую сами исповедуем? Это было бы крайнее неблагоразумие, зло и настоящая ересь, это значит признавать приговор беззакония над собою. Уничтожить унию есть дело несовместное с совестью, и нет никакого способа поставить его так, чтобы наша совесть осталась спокойна. Конечно, никак не следует присоединять греческого обряда к римскому; пусть патриарх, как и прежде, правит русской Церковью, лишь бы догматы веры были неизменны; а зависимость приговоров от единого главы не выдумана римскою гордостью, как некоторые говорят: это благоразумие, установленное от самого Бога. Нельзя назвать Вселенскою Церковью ту, которая зависит от произвола светских властей. Следует существовать соборам, а решение и зависимость исходят от одного лица: иначе церковь распадается на различные учения. Впрочем, этот вопрос следует предоставить богословам на их конференции.
Многие депутаты сейма были склонны в неудачных статьях гадячского трактата винить Казимира Беневского, его автора. Тому пришлось оправдываться. «Казаков, — говорил он, — такое множество и так они сильны, что надобно радоваться, если они, на каких бы то ни было условиях, присоединяются к Речи Посполитой. Раздражать их в настоящее время, как делали мы прежде, будет величайшим безумием. Вы сами знаете, в каком теперь состоянии Речь Посполитая: с одной стороны нам угрожают шведы, с другой — москали. В нашем положении противиться требованиям казаков значило бы самим отвергать помощь, когда она нам добровольно предлагается. Надобно сначала ласкать казаков, а со временем, когда они обживутся с нами, чины Речи Посполитой могут изменить все на старый лад. Что ж такое уничтожение унии? Неужели вы думаете, что казаки большие богословы и апостолы? Мы теперь должны согласиться для вида на уничтожение унии, чтоб их приманить этим, а потом… объявится свобода греческого вероисповедания, отдадутся благочестивым церкви и имения, отобранные униатами, — это их успокоит, потом мы создадим закон, что каждый может верить, как ему угодно, — вот и уния останется в целости. Отделение Руси в виде особого княжества будет тоже недолго: казаки, которые теперь думают об этом, — перемрут, а наследники их не так горячо будут дорожить этим, мало-помалу все примет прежний вид».
Эта циничная речь изощренного дипломата произвела свое впечатление на сейм. Депутаты согласились с Беневским, что для достижения цели все средства хороши. Сейчас было важно отторгнуть казаков от Москвы, а как поступить в будущем, будет видно.
Особых возражений против трактата после этого не стало. Были произведены некоторые смягчения по вопросу об уничтожении унии, отвергли присоединение остальных воеводств к Великому Княжеству Русскому. Статья об уничтожении унии осталась в договоре, который был отправлен в таком виде Выговскому для согласования. Король сам писал очень любезное письмо к гетману. Тот послал свое согласие 8 мая, отправив к королю гонца и приказав ему ехать скоро, днем и ночью. Гетман просил как можно скорее утвердить договор и прислать обратно казацких послов для спокойствия края.
И сейм и сенат утверждали договор в полной уверенности, что это делается лишь для обмана русского народа: представители Речи Посполитой утешали себя тем, что будут иметь возможность нарушить его.
После утверждения договора на сейме, 22-го мая в сенаторской Избе при стечении всех собранных духовных и светских членов сената и всех депутатов приготовлен был великолепный трон. Собрались члены заседания; в одиннадцатом часу утра явился король и сел на трон. Тогда позвали послов Великого Княжества Русского. Они взошли в парадной процессии и стали в ряд. Коронный канцлер от имени короля и Речи Посполитой произнес речь: объявил казакам и русскому народу совершенное прощение и примирение, и извещал, что его величество король соизволил утвердить гадячский договор, заключенный Беневским 16 сентября 1658 года. По окончании этой речи примас королевства, гнезненский архиепископ, встал с своего места и подал королю написанную присягу. Положа два пальца на Евангелие, Ян-Казимир проговорил ее следующим образом: