Посмеялись рабыни над ней,
И в протянутую ладонь
Положили горстку углей —
Несъедобных, черных углей,
А потом, лепешки собрав,
Не оставив ей ни одной
И на плечи корзины взяв,
С гордым видом пошли домой
И оглядывались порой,
И смеялись над Гульшарой —
Над несчастной своей сестрой.
И тогда такую тоску
И отчаянье, и позор
Всеми проклятая Гульшара
Ощутила в сердце своем,
Что упала бедняжка ничком
На горячий мощеный двор,
И о камни его мостовой,
Издавая тоскливый вой,
Стала биться она головой,
Окровавленной головой.
Был роскошен летний этот дворец,
Он визирю Томану принадлежал,
И в одном из высоких, прохладных зал
Сам визирь задумчиво возлежал.
Книгу древнюю медленно он листал,
Изреченья святых мудрецов читал
И в раздумьях о жизни нашей земной
Что-то горестное порой шептал.
Вдруг в большое окно со двора проник
Чей-то горький вопль, безутешный крик,
Вздрогнул, книгу в сторону отложил,
Подошел к окну премудрый старик,
И встревоженным взглядом скользнув по двору.
Увидал он страдалицу Гульшару.
На земле затоптанным в пыль цветком
У ворот лежала она ничком,
В синяках и ранах она была,
И в одеждах рваных она была,
Слиплись длинные косы, в пыли волочась,
На спине полосами кровь запеклась,
По лицу стекали слезы и грязь,
Издавая тоскливый, звериный вой,
Билась, билась о камни она головой,—
Не понять, как осталась еще живой!
Много видел визирь, но в такой беде
Не встречал он еще никого и нигде,
Навернулись слезы ему на глаза,
Потекли по седой его бороде.
«Как превратно,— подумал он,— море дней!
А давно ли сватом я ездил к ней?
Так не я ли виновник мучений ее —
Всех страданий и всех злоключений ее?
Если я перед нею в таком долгу,
Как теперь безучастным остаться могу?
Разве руку тонущему подать
Не обязан стоящий на берегу?
Если я теперь ее не спасу,
Разве люди чужие ее спасут?
Пусть владыке потом на меня донесут,
Пусть неправедным будет ханский суд,
Пусть разгневанный хан у меня отберет
И дворцы, и земли мои, и скот,
Пусть в тяжелые цепи меня закуют,
В подземелье сгноят, на плахе убьют —
Все равно я обязан ей дать приют!
Но зато, перед вечным судьей представ,
Окажусь я чист, окажусь я прав!»
Так визирь почтенный в душе сказал,
По ступеням поспешно во двор сошел,
Гульшару-бедняжку за руку взял,
И привел страдалицу в пышный зал.
Предлагал ей цветной атласный наряд,
Предлагал дорогой парчовый халат,
Но наряды надеть отказалась она,
Предлагал и помощь ей, и приют,
Предлагал отведать редкостных блюд,
Но на них и глядеть отказалась она.
Как затравленная, озиралась она,
Все куда-то бежать порывалась она,
И бросало то в холод ее, то в жар.
«Дети, дети!» — шептали губы ее,
«Где ж они? — трепетали губы ее.—
Где же ты, Анжим? Где же ты, Шарьяр?..»
Даже дня одного Гульшара
У визиря не провела,—
Изо всех предложенных яств
Лишь одну лепешку взяла,
Изо всех богатых одежд
Лишь одну рубашку взяла,
Поклонилась ему до земли
И, шатаясь, прочь побрела.
В раскаленную степь ушла,
И в песках пропал ее след.
А куда ушла Гульшара,
Где приют нашла Гульшара —
Это люди узнать смогли
Только через шестнадцать лет,
Долгих-долгих шестнадцать лет.
Детство Шарьяра и Анжим. Песнь седьмая.
О том,
какое необъяснимое чудо
произошло с двумя золотоволосыми младенцами
на дне старого пруда,
а также о том, к чему приводит болтливость
и как жестоко поплатилась
рябая служанка Шируан
за свой беспечный и неугомонный нрав
В третий раз луна пошла на ущерб —
Оставался лишь тоненький, бледный серп,
Третий месяц кончался уже с той поры,
Как не стало в угрюмом дворце Гульшары.
Но в себя не пришел — горевал Дарапша,
То в безумье впадал, бушевал Дарапша,
То сидел взаперти — слезы лил, тосковал,
Одного лишь Томана к себе допускал.
Наконец, уговорам визиря вняв,
У границы огромное войско собрав,
В дикий край — покорять нечестивый народ
Он отправился в тяжкий, дальний поход,
Объявил, что вернется лишь через год.
Припеваючи жили девять ханум,
Ни о чем не тужили девять ханум,
Сладко ели и пили в цветных шатрах
Да тайком грешили девять ханум.
Проводили в безделье целые дни
Да лениво потягивались они,
И не ведали никаких забот —
Ни к чему не притрагивались они,
А тем временем, не покладая рук,